Про хороших греков и плохих македонян. Но у каждого своя точка зрения.
ЭЙРЕНЕ — БОГИНЯ МИРА
Аристофан. «Мир», гимн в честь богини Мире
Словами никому не выразить тех бедствий, которые там происходят,
Демосфен. Речь «О преступном посольстве)
I
За каменным порогом стояли бородачи в островерхих шапках.
— Во имя Зевса, — начал неуверенно один из них, очень высокий ростом, но Агафон оборвал его, уступая дорогу в своежилище.
— Заходите, чего уж.
Внизу, в темноте, шумело море.
Мимо подворья днем и ночью тянутся люди. Будто вся Эллада сорвалась с насиженных мест. И кто среди путников существе подневольное, а кто — человек свободный, — поди разберись.
— Строения ничего. . . Ты хозяин?
Им удивительно, что в просторном доме не мелькают рабы,
— Жена в Аиде. . . И сын.
Странники засопели в бороды, жалея безвременно ушедших, взлохмаченные шапки держали уже в руках.
Масла в черепке оставалось на донышке — камышовый фитиль, шипя, выбросил длинные синие искры. Хозяин торопливо усадил пришельцев и принес в щербатом кратере вина, немного еды. Он стыдился своей рабьей угодливости, однако прислуживал. Потому что в хозяйстве уцелели лишь крохи земли. Голодные невольники разбрелись. В боковой кладовушке, в тряпье и пыли, — один Скиф, которого не добудиться. Благодарение Зевсу — не устремил в безумство бега последнего раба. А пока гы здесь владелец — обеспечь путникам пристанище.
— Куда направляетесь?
— В Афины, — откликнулся высокий, утирая шапкой бороду и усы. И сразу выплеснул свою боль: —Мы из Херсонеса Фракийского! Обида эллинам от македонского царя Филиппа. Захватил, вор, афинские города поработил свободных людей Вдобавок и на тех землях, которые еще в руках^нашего государства не дает покоя.,
читать дальшеОба странника вскинули головы|и решительно отодвинули посуду, едва насытившись скудною пищею, — будто их уже настигает беда.
—- ¥ нас мир! — Еще спокойно, как неразумным детям, принялся объяснять хозяин положение государственных дел, вдруг почувствовав себя полноправным гражданином. — На агоре статуи богини мира Эйрене, слышали? Больших денег потребовал скульптор Кефисодот! А рядом — каменная стела с мирным договором.
Лишился Агафон прежнего счастья — кто-то из предков нагрешил, без вины боги не карают! — но все же он снова увидел беспредельное море мужских голов, яркие веревки, тщательно натянутые от колышка к колышку, различил благородных седых архонтов, ряды булевтов, на трибуне — сменяющихся ораторов под яркими свежими венками, — это народное собрание, эккле-сия! Именно там принимали македонских послов Пармениона и Антипатра. Волей богов и демоса утвержден договор, названный Филократовым, поскольку Филократа посылали граждане в Македонию во главе посольства!
Лично Агафон смотрел с ненавистью на слуг македонского царя. Имелась причина. Воевал против северных недругов. . .
От безобидных, кажется, разъяснений, пришельцы вскочили на ноги:
— То — предательство!
— Филократ подкуплен Филиппом!
Такого не подобает терпеть ушам гражданина. Провинился вскоре Филократ, изгнан из государства, но мир существует. . , Какая радость в доме, где паутина обволакивает стоящее в углу копье!
— Зевс оберегает странников. Но уважайте государство. . .
Гости зачастили:
— Не о государстве речь! Мы тоже афиняне, только живем на отдаленных землях. По всему побережью Эгейского моря стонет эллинство. В рабстве женщины и дети. Одна надежда — Афины.
Пугливым зайчиком содрогался огонь светильника от хриплых голосов. Словно дикие звери, ускользнувшие из горных лесов, дергались огромные тени по слабо освещенным стенам и нависающему потолку.
Агафон успел подумать, что перед ним боги в одеждах путешественников, — случается подобное, если верить поэтам! Да, коли разговор о войне, — кто удержит негодование даже перед ликами богов?
— Странники! Сколько на море волн — столько сейчас на дорогах эллинов. . . И мне, видать, суждено превратиться в нищего. Я пропадал в походах, а хозяйство хирело. Лучшие земли. . . А брат мой так и не вернулся к труду земледельца. . . Пусть погибнут военные забавы! Каждый эллин скажет сейчас такое. Эйрене ведет за собой само богатство — его жирного бога Плутоса. С Плутосом на руках стоит она в пределах афинской агоры.
Хозяин унизился, повысив тон. На странников вообще не кричат в эллинских домах. Так можно навлечь немилость Зевса.
Агафон умерил голос, как возница сдерживает в опасномтместе ретивых коней.
Но странники напирали — словно мрак подземного царства»
— Ты не эллин, бородатое чучело! Твои дети. . .
— Мои дети! — Агафон бросился на жилистую руку, выставленную перед ним и дразнящую своим резким и частым движением, да удержал кто-то из невидимых богов. — Мой сын в Аиде!.— напомнил потише, но все же громче, нежели дозволено приличиями.
Высокий гость гремел:
— Лучше тебе не иметь потомства! Наплодишь рабов! Филипп спит, а на уме у него одно: как покорить Афины! Мы к Демосфену. . .
— Демосфен тоже за мир! — в угаре сипел Агафон. — Слышали мои уши! Он убеждал демос. Он был в Филократовом посольстве. . .
— Враки! То мудрый человек! Он знает, к чему стремится Филипп! Он полностью осудил Филократовы условия.
Странники, оба в надвинутых на глаза шапках, забросили за плечи мешки и двинулись к выходу. Впереди оказался тот, что пониже.
— Стойте! — обдало хозяина потом. — Скажут люди: изгнаны путники! Грех на афинский демос. . .
Гости шагнули в прохладную тьму за высоким каменным порогом и сразу исчезли, словно погрузились в воду.
В то же мгновение на утлом черепке выгнул спину умирающий огонек. Упала тишина. Только отдаленно шумело море.
II
На третий день Агафон отправился в Афины. Он нуждался в помощи чужого ума.
Обращался, правда, к соседям — да у них, на донышках пыльных пифосов — пузатых глиняных бочек — считанные ячменные зернышки, оттого и грызут душу заботы: как жить дальше? Чем кормить семью и рабов, хотя число работников уменьшилось в несколько раз.
Бедствует афинская архё. В нищете Эллада.
Наведался к демарху — у того гордо подвернута нижняя губа, словно ему известна какая-то тайна.
Многие прохожие упоминают имя Демосфена. . . Человек жив надеждой.
Вставало яркое солнце. Его сияние пронизывало тонкие тучки, подобные тканям из финикийского города Сидона.
Агафон долго торчал возле семейного огня. Во дворе у него тоже пустые пифосы и амфоры, в которых ветры творят безутешные песни. . .
Верным псом плелся позади тонконогий Скиф в покрытом яаплптпмл гиматии. Он дрожал от утреннего холода и скулил: Господин! Не оставляй меня, не надо... Боюсь...
Вит раб своим прежним властелином, потому и заика. Речь eld понятна одному Агафону.
Жалобы невольника возбудили в хозяине неуверенность и сомнения: а стоит идти в Афины? Дом крепкий, запоры и двери новые, но. . . Раб на хозяйстве! Просил, правда, присмотреть демарха, да тот молча буравил его маленькими хитрыми глазенками: и так, дескать, пустая трата времени на разговор с бедняком. Впервые захотелось крикнуть: «Не нищий я! Проданы наследственные земли, но есть золотишко в тайнике. . . Лишь бы уверенность, что будет мир!»
Однако упоминания о спрятанных деньгах не выронил. Каждый день приносит известия о разбоях. Зачем показывать собакам кости? Взять, к примеру, демарха. Богатство его выросло на человеческом горе. Отец его тоже был бедняком. Но тоже многократно избирался предводителем дема. Пусть никто не догадывается о деньгах.. .
Накануне ночью, запершись в подземелье, Агафон вырыл небольшую амфору, отковырнул несколько золотых монет, кажется, полученных за рабыню Дориклею. Теперь этот товар дешевле камней — весна, а тогда. . . Красавица продана выгодно. Который день она на чужом ложе. Эх, нужда!. . А привезена из похода, трофей. Какую сладость источала упругая грудь, с черным пятнышком возле соска. . .
Уже за воротами Агафон ощупал на себе то место, где в гиматии зашиты деньги. . . Правду знают лишь в городе совоокой богини мудрости. Надо идти туда. Послушать Демосфена.
— Помни приказания! Стереги огонь! — крикнул Скифу. — Иначе. . .
Скиф переломился в пояснице, не то лизнув хозяйскую руку шершавым языком, не то поцеловав еетсухими губами. Одинаково противны и его синеватые глаза, и перебитый нос, и костлявая фигура, не знающая, что такое .гимнастические упражнения свободного эллина.
— Беги!
Пестрой ящерицей скользнул по камням тонконогий невольник.
С высокого берега завиднелись белые морские волны — будто гривы еще не приученных к узде фессалийских коней. Вдали, на красноватой водной поверхности, четко проступали горбатые острова.
Куда-то на север тянулись птичьи стаи. Значит, на землю, отбыв положенное время в Аидовом подземелье, возвращается пышнотелая и белогрудая Персефона, единственная "дочь богини земледелия Деметры, а с нею — весна. Будут цветы, тепло, урожаи. Голые ноги рабов раздавят в каменных желобах вино-
градные ягоды — и розовая жидкость наполнит собою в каждом доме всю глиняную посуду. Вдобавок те же рабы, с умащенными и сытыми телами, извлекут из оливкового;*: урожая при помощи прессов изобилие масла. А хлеба говорливые моряки привезут из Понта Евксинского. » .
Агафон ненадолго задержался возле длинноносой гермы. Эта невысокая четырехгранная колонна с головой бога торговли Гермеса врыта в землю еще до персидского нашествия — утверждают старики. Во всяком случае она помнится с тех пор, как начал осознавать свое существование. Он поправил у подножия стертые до блеска камешки, брызнул туда оливкового масла из узкого горлышка пестрого арибалла, бросил сосуд назад в мешок и зашагал, надеясь на скорое возвращение, хоть и отправлялся — позор! — без единого раба.
Недалеко от высокого берега играли в волнах длиннотелые дельфины.
III
— Пожар!
— Горим! Пожар!
Дыма не было, но и на солнечной площади возле театра, и в затененных портиках на просторном рынке, — везде и весь люд в афинском приморском городе Пирее кричал одно и то же.
— Горим!
Никто не видел, как поджигали верфь. Правда, рыжий быстроногий Демад, оратор, но больше выпивоха, показывал место, где стража якобы поймала поджигателей. Он клялся Зевсом, что пятно на камнях — от разбитого лекифа, вот черепки. А в лекифе было масло из Понта. От поднесенного огня оно вспыхивает мгновенно!
Любопытные совали в черное пальцы, старательно обнюхивали жирную кожу, сощуривая глаза, да всем одинаково чудился запах оливы. Получалось — на камнях обыкновенное пятно, каких тысячи в Пирее. Утирали пальцы бородами, сплевывали в рыночную пыль и грязь, намереваясь задать взбучки рыжему лгуну, но пока копили решительность — он пропадал в разбухающей толпе.
— Враки! — орали одни. — Мутят воду прихвостни персидского царя!
— Конечно! Науськивают на Филиппа! Кому поверили — Демаду! \
Зато другие так не горячились.
— Говорят, поджигателей повели в пританей?
— Кто? — высовывали головы нетерпеливые. — Демосфен хочет тратить на вооружение деньги, которые казна дает нам на посещение театра!
— Наш теорикон! Не получится! Закон запрещает!
Богачи не входили в разговоры с голодранцами. С шумом обвивали себя широкой одеждой, стучали твердыми подошвами но отзывчивым камням и жались к таким же, как сами, гражданам, поскольку не дураком сказано: ворон садится к ворону!
А портовый люд кипел. Даже вчерашняя радость от того, что полнились первые белогрудые ласточки, что в Пирев прибыли глубоко сидящие в воде чужеземные корабли, что возвращается весна, созреет новый урожай, из Понта привезут зерна, наступит беззаботная летняя жизнь, — даже вчерашняя радость сегодня покрылась заметной тревогой.
— Война! — водил длинным носом высокий человек, окруженный любопытными, глядящими ему в перекошенный рот.
— Отсохни твой язык! — шипели на него, в негодовании тряся бородами. — Мы тебе здесь устроим войну!
Носатый не страшился угроз:
— Война, бороды! Это козни Филиппа! Демад все вынюхал!
— Демаду не на что погулять! Уж его-то знаем! Наш, пирей-ский. . .
Длинное, будто лошадиная морда, безбородое лицо носатого — все в полосах. То ли в сражениях наставлены знаки, то ли в пьяных потасовках, — кому ведомо? Пожалуй, в сражениях. Может, и сегодня бог войны Арей говорит его противным скрипучим голосом? Кажется, издают трение многочисленные шрамы на коже лица.
Кто намеревался бить носатого — остывали, стоило внимательней разглядеть рубцы. «Воин!» Сомнения пропадали. С таким свяжись, надолго запомнишь. Кричали по-иному:
— Советуешь воевать?
Толпа содрогалась от ненавистного слова:
— Хватит войны!
— Союзники свозят деньги! Наши триеры готовы выйти в море!
— Мы же афиняне! Наша архе руководит демократическими державами!
— "У Филиппа челны, а не корабли! Глядите!
Пирей — город необычный. Архитектор Гишгодам, получив государственный заказ, струйкой белой муки рисовал на песке свой смелый замысел. Напряженными струнами пустил от центральной площади прямые улицы — так и получилось в натуре. Сверху глядеть — и есть чертеж. Бросишь взгляд направо — торговая гавань Канфарос. Слева — две гавани для черных триер с тремя рядами весел на каждом борту. Гаваням названия Зея и Мунихия. Над Мунихией возносятся крепостные стены. В Кан-фаросе темными громадинами прилипли к берегу чужеземные суда, трепеща цветными ветрилами. Подобно муравьям снуют к каменным лавкам рабы с нифосами и мешками на истертых до крови спинах. Грузы пока что прибывают в Афины. Обратно повезут дорогую посуду, украшения, вино. Земля в Аттике богата
глиной. Здесь полно ремесленников, искусных умельцев, Да ещо споро растут оливы. О рабочей силе нечего говорить: рабов избыток!
— Мы — непобедимые!
Белые чайки пугались мощных криков. Плач этих птиц сосредоточен на острых скалах у подножия крепости. Именно в Пи-рее вся державная мощь. И, пока есть на свете хоть один афинянин, — города не одолеть.
— Этого так не оставим! — закричал низенький цирюльник с лысою и гладкою, будто женское колено, головою. — В при-таней, в город!
— В пританей! — подхватили спасительное решение. Цирюльник — умный человек. Цирюльня его на афинской агоре. Имя цирюльнику — Евбул, как и тому гражданину, которого высоко поставил мудрый демос.
— В пританей! Хороший совет! Кто-то не понял, о ком речь.
— Евбул? Откуда он здесь?
Уже двинулась толпа, затянув потуже пояса и сминая каждого перасторопного встречного, придавив насмерть нескольких хилых рабов.
— С вами Евбул?
— Евбул в Пирее! Вот это да!
Даже рабы умерили разговоры о жратве и выпивке. Их стриженые головы — то здесь, то там в рассерженной толпе. А уж вокруг толпы — невольников не сосчитать.
— В пританей! Евбул!
— Преступников судить!
Кто-то попытался доказать, что здесь не может быть Евбула-казначея, но таких не желали слушать.
— В пританей! В пританей!
— В пританей, граждане! — Рыжий Демад уже во главе толпы, рядом с Евбулом да с носатым воином. — В пританей! Созывать народное собрание! Отнимать у врагов имущество! Деньги поделим между собой!
— Делить!
— Отнять!
Будто горный поток. Будто табун диких кентавров — этих необузданных коней, наделенных человеческими торсами, руками и головами.
В богатых подворьях с грохотом запирались тяжелые двери. Повсеместно рычали ошалелые от лая псы.
IV
Агафон медленно брел по пирейской дороге. Его измотал путь, отмеченный лишь невеселыми деревеньками и однообразными придорожными гермами. Угнетал вид опустевших, каменных домишек, одиноких, занесенных пылью, тополей. Но обрадовало то» что перед ним наконец, Афины. Вон на скале, на фоне синего неба, — желтоватэ-белый блестящий акрополь!
В пригороде Еойле, где ютятся чужеземцы-метеки, лавочники да всякий бедньп люд, — кудрявились дымки и заливались кукареканьем петуха:. Хлопая крыльями, эти птицы взлетали на каменные ограды б на плоские кровли. Острые, загнутые книзу клювы неизменно нацелены на солнце.
В предместье — сияние весенней влаги. Она и на статуях^ возле жертвеннишв. Большей частью там виднеются головы бога Гермеса. И на камнях — журчание ручейков. В лужицах колышутся отражения белых тучек. На остатках кирпичной стены, некогда опоясывавшей Афины вместе с Пиреем, — чуткие ящерицы с красиво расписанными спинками. Кое-где поднимется головка змеи, свернутой в тугой блестящий узел.
Только недолю продержится влага. Солнце за одну декаду иссушит камни. Взе живое забьется в тень — под деревья и в портики.
В тесных улотках — почти летнее тепло. Пришлось освободиться от толстою гиматия да тяжелых сандалий и все это подцепить на суковатую палицу-жердину, прихваченную из дому№ идти в одном хитоае и в широкополой крестьянской шляпе. Поток воздуха из расщелины между домами обвеял прохладой голые ноги. Ну босой человек — так что же? Бедняк-хлебороб. Пускай. .. Встречным не догадаться, что этому хлеборобу под силу заказать себе приличную обувь с надписями на подошвах. Идешь — а за тобою на песке печааются буквы. . . Софисты из Платоновой Академии, что на противоположном конце города, подсказали бы хорошую апофегму. К примеру: «Петух — не орел!» Или вот: «Иди за мною — далеко уйдешь!» Они купаются в мудрости, как бедняк в беде. . .
Тем временем захотелось пить. На позеленевшей от времени кровле ближайшею дома сидел задумчивый старик в зеленом же древнем хитоне. Из низенькой трубы у его ног вырывался дым, и казалось, будто старик присел к костру. Обогнув рыжеватую лужу, в которой белые тучки отражались красноватыми тряпками, путник награвился к намеченному дому. Вдруг старик на крыше завопил тонким голосом, выбрасывая руку точно в том направлении, откуда прибыл Агафон.
— И-и-и-и!
Агафону почудглось, что оттуда несется море. Он оглянулся — из-за бугра вырастает толпа, во главе которой трое: один низенький, шустрый, второй — высокий, бритый и носатый, приметный издали, о третьем же скажешь одно: рыжий!
— Куда вы? — посыпались вопросы с крыш, от заборов, а толпа выдыхала в тысячи глоток:
— В пританей!
1V
— Узнаем, кто ловит наймитов царя Филиппа! Нет их!
— Были! Демосфен поймал!
— Демад видел!
Агафон не понимал ничего. Толпа противоречила сама сe6e. Настигнув высокого, Агафон ухватился за его гиматий:
— Куда ведешь?
Тот оглянулся, не останавливаясь. Белые рубцы уродовали длинный красный нос. На лице — возбуждение и радость.
— Демарат! — отпустил Агафон край воинского гиматия. — Брат. . . Это ты, — сказал уже тише, еще не веря, что встретил брата, которого давно не видел, вспоминая, как они ругались, когда делили отцовское имущество. Отец, тоже Демарат по имени, накопил много добра. . .
— Сами бегут! Наши стратеги служат Афродите, не Арею! Филипп посылает своих рабов жечь наши корабли!
— Какие корабли? — не отставал Агафон, решив, что происходящее в Афинах важнее давних семейных дрязг.
— Государственные! Какие же! В Пирее! Триеры. . Агафону потемнело в глазах: где же мир?; Статуя богини
Эйрене. А стела с договором. Жгут триеры?
— Ты видел?
Демарат, не останавливаясь, надрывался в крике:
— Вот, граждане! Верьте заправилам! Запрягут в ярмо и сами отведут к Филиппу! И кнут ему вручат! Вас подгонять!
Агафон тоже заторопился. На кого-то налетал, наскакивал. Толкали и его. Отдавили пальцы. Все люди крепкие, многие в сандалиях. Портовые грузчики, моряки, гребцы с триер. Народ отчаянный, молодой. Среди моряков не отыскать седого. А вокруг _ рабы. И те, которые сопровождают своего господина, и те, кого послали на рынок.
Вскоре стало понятно, что граждане в толпе разделены на две тасти. Одна считает Филиппа обманщиком, требует немедленного объявления негодяю войны. Другая не желает и слушать о поджигателях. Это, мол, вымыслы охотников повоевать! Что ж, примером Демарат: вечный наемник! Никогда не манила его работа на хлеборобской ниве или в оливковом саду. Э, сколько таких скитается по Элладе. . .
— Кто видел поджигателей? — рассердился Агафон и палицей преградил дорогу сразу нескольким крикунам.
— Никто! — закричал один, но его перебили: — Демад видел!
— Демад? А где же он сам?
— Вот! Рыжий!
— Не поймали! Не видели!
Демад бил себя в грудь кулаками и вращал глазищами:
— Все это видели!
— Все видели! —- подхватывали его слова. С такими криками достигли Пникса, просторного холма недалеко от акрополя, где народные собрания проводятся с тех пор, как их переместили сюда с тесной агоры. Рабы остановились не имея нрава войти на Пникс. Свободные граждане тут же свалились на каменные скамейки, хватая ртами целебный воздух.
Но били среди них и крепконогие. Они, во главе с Демадом,, бросились на агору, в круглый высокий толос — пританей, в булевтерион, в стратегион, к Евбулу-казначею с требованием созвать народное собрание.
— Демад! — понеслось вслед. — Ты уж хорошо распиши!
— Я скажу! — обещал он. — Все видели! Все подтвердят! Упавшие на выгретые солнцем скамейки пришли в себя через непродолжительное время. Громче всех драл глотку Демарат* Агафон притулился к вырубленному из камня подножию трибуны, потому оказался в центре перепалки — все невольно глядели на него. Крикунов перекрыл своим голосом цирюльник Евбул, чье имя в памяти Агафона: не раз забредал в его неказистый домишко на пыльной агоре.
— Граждане! — завопил коротышка от ступенек трибуны,, выбросив вперед длинную руку с расставленными, как ножницы,, пальцами. — Злые люди толкают нас на войну! Оглянитесь вокруг! Эйрене милая! Боги сотворили мир для счастья! Предатели^ получившие от персов золото, клевещут на царя Филиппа! Демосфен — первый!
«Что он говорит? —■ не поверил Агафон, вжимаясь в горячий камень. — Демосфен подкуплен? Я слушал его. . . Он умолял не разрывать с Филиппом мира. Эйрене милая. . .»
Но Агафон не успел раскрыть рта. Речь цирюльника заглушили сотни голосов. Особенно выделялся крик Демарата. Видать* дорогой братец способен только на рев. Связать несколько слов для него с детства было не просто. Вот кулаки его — о. . . Агафон старался определить, каких голосов больше — за мир или за войну, но не понял и этого: кричали одновременно все, размахивали руками, трясли бородами. Демарат хватал кого-то за складки гиматия. У него не вырвешься.
Б толпе сверкнули глаза высокого странника, который недавно завернул было с товарищем во двор к Агафону. Там сразу послышался удар, перекрывший мощью прочие быстрые звуки. Затре-щала ткань. Прорезался стон. Взметнулись над головами новые клочья бород.
Агафон подумал, что ему, деревенскому, перепадет больше всех. На защиту не станет даже Демарат. Впрочем, может, тот и не узнал родного брата. Агафон ловко взобрался на трибуну. Внизу кого-то опрокинули к основанию Зевсовой статуи. Кудрявая каменная голова крупно закачалась, будто Зевс изготовлялся двинуть неучтивца в морду. Агафон уже засомневался, удастся ли ему пересидеть драку, уберечься от увечья, как вдруг заметил, что от агоры несутся те, кто был послан требовать созыва народного' собрания, а их преследуют светлобородые скифы с дубовыми палицами в руках, такие смешные в пестрых красноватых штанах среди голоногого афинского люда.
— Скифы! — вырвался из Агафона радостный крик. —
Ски-ифы!
Он слышал еще в деревне, что власти намного увеличили число городских стражей — скифов. Теперь они вооружены не только деревянными палицами, но и луками, стрелами, даже мечами.
— Ски-ифы!
Никто не расслышал голоса Агафона. По-прежнему летели клочья бород, раздавались стоны.
А скифы, просочившись сквозь толпу встревоженных рабов. и едва соприкоснувшись со свободными афинянами, замахали палицами, выкладываясь в мощных ударах. Под всеобщие крики одну палицу у них вырвал Демарат, полагая, наверно, что прочие граждане его поддержат. Но скифы опрокинули наземь самого Демарата.
— И-и-и-и!
Удары посыпались гораздо чаще
V
Может быть, потому так цепко, чуть поворачивая высокую гордую шею и подставляя щекотанью ветра густые кудри, всматривается Демосфен в свою новую рабыню, Гиперидов подарок,*— что как раз поднимается чистое солнце. Под его лучами по-весеннему пахнут плоские поля и бугристые, окруженные тополями, виноградники. Незримые испарения дурманят человеческие головы. . .
Да, Гиперид — верный друг, мыслится ему. Путешествуя берегами Понта, из эллинского города Ольвии, соседствующего со скифскими племенами, прислал он эту девушку. Вот она пересекает двор, путаясь в дорогом хитоне, — интересно, которая невольница носила его прежде? — однако не отрывает глаз от желтой земли, где красные камешки сверкают мозаикой в богатом доме. Рабыня тоненькая, но с удлиненными бедрами и приятной белой шеей. Чувствуется: груди у нее небольшие, но твердые, как первые яблочки из молодого сада. Высокая копна волос блестящего желтоватого цвета, а не того, мертвого, хотя тоже светлого, который привычно видеть у молодых гетер. Гетеры моют волосы в египетских да финикийских настоях трав. На голове рабыни несколько вызолоченных гребней. Блеск золота облагораживает прическу.
Демосфен прогуливается вдоль низкого портика. Его одолевают мысли. . . Краснобородый корабельщик, привезший подарок, передал еще письмо на четырех восковых дощечках. Гиперид изве-
TO be cоntinued....
@настроение: Последни день отпуска...
@темы: Античность, История, Литература
а где продолжение-то?))
Потерпи, будет продолжение. Не усе сразу. Мне, увы, работать надо (:
Демосфен прогуливается вдоль низкого портика. Его одолевают мысли. . . Краснобородый корабельщик, привезший подарок, передал еще письмо на четырех восковых дощечках. Гиперид извещает, что родина девушки — Скифия. Он купил ее на полудиком рынке. В слове «Скифия» улавливается что-то манящее. Может, голос крови? . . Ненавистный Эсхин кричал с трибуны, что Демосфенов дед Гилон (кстати, безосновательно изгнанный из Афин) долго жил на берегах Понта, и его дсчь Клеобула, Демосфенова мать, своей родительницей называла скифскую женщину. . . Когда Демосфен узнал об этом в детстве, он начал присматриваться к афинским скифам-рабам. Несколько раз перечитывал в свитках путешественника Геродота описания их земли, и в его ушах стал раздаваться гул бесконечных степей, тросших буйными травами, где человек укроется даже верхом на коне. Мать любила воспоминания о полузабытой родине, хотя отец при этом кривил губы. . . У рабыни этой, должно быть, большие синие глаза. Что ж, не напрасно жена отослала ее за город. Женский ум. . .
Гиперид, конечно, не надеялся на подобное отношение к подарку. Сам он не безразличен известнейпей в Элладе гетере Фрине. И не потому, что ловко защитил красашцу на суде: развел на ней хитон и обнажил перед судьями нежную грудь! Но и потому, что сам — красавец! Да, он понимает красоту. Вот и считал: станет рабыня незаменимой в хозяйстве. Ведь жаловался Демосфен на отсутствие экономки в городском доме. А дальше. . . Кого только не держат эллины. . . Жены им нужны для продления рода свободных граждан, а рабыни и гетеры— для услады тела и ума.
И вновь улыбается Демосфен: не время думать о юношеских радостях.
Да вот рабыня подняла глаза — они сияют воистине бездонной голубизною. Говорят же — скифская синь.
— Как ее звать?
Старый Фрасибул, бывший педагогож у маленького Демосфена, а теперь эконом загородного поместья, знает хозяйские мысли наперед:
— Халя! У скифов тоже красивые имена.
— Это красиво?
Фрасибул прикладывает к груди гонкие руки: он передал услышенное, видит Зевс. Но замешательство раба усиливает убеждение, что гражданину нельзя забивать себе голову ничтожным. Гражданину, речь которого внимателью выслушало народное собрание.
«Посылаем за Диопифом Священны! корабль!» — орал перед народом Эсхин, а его подлизы, и громте всех Демад, взвывали: «Привезут как преступника на Священном корабле! Нарушил мир с Филиппом!»
Но Демосфену удалось переубедите народ. Стратег Диопиф и сейчас во главе войска в Византии. Тал, на берегах Геллеспонта, уцелело несколько афинских крепостей Среди них и Византии. Через Геллеспонт везут в Аттику хлеб от пределов тревожащей воображение Скифии.
Решение спора в пользу Диопифа — первая победа в государственных делах. Филипп считается с присутствием энергичного полководца. Сама Афина пожалела свой город. . .
А рабыня, когда пятый десяток, когда в кудрях седые нити. . .
— Иди, — отпускает Демосфен застывшего под колонною Фрасибула. — Весной много работы. Богиня Эйрене дает нам покой.
Фрасибул исчезает, как тень при туче, закрывшей яркое солнце.
Из города Демосфен выехал перед рассветом. Теперь ему хочется спать. В дороге, правда, дремал. Однако просыпался на каждой выбоине, на которую попадали ногами мулы, таща двухколесный неловкий возок, наполненный прошлогодним сеном.
Он ложится отдохнуть, но спит недолго. Сквозь сон улавливает голоса. Раскрывает глаза и не может сдержать улыбки. Какое бы лихо ни наваливалось на Аттику, — оно не в силах добраться в загородное поместье. Отыскивает в Афинах, в Пирее, в чужих землях, но не здесь. . .
Снизу кто-то поднимается. Показывается голова с жидкими?
волосами.
— Господин, —- шепотом Фрасибул, — от Гегесиппа.
— Кто? Веди!
— Не знаю юношу, рвется к тебе. . .
Гегесипп ничего не делает зря. Дорога не близкая, время тревожное. Кто этот смельчак?
А посланец уже придерживает пеструю строму, которую весенний ветер, ворвавшись в дом, вздувает настоящим ветрилом.
— Ты?
В дверях Гегесиппов сын. Тоже Гегесипп.
— Хайре!* Отец просил тебя возвратиться в город.
— Зачем?
От солнца и ветра юноша раскраснелся. Будто он только что' выскользнул с пыльной, окруженной платанами, палестры, где рабы растирали ему кожу, умастив ее оливковым маслом. Частое дыхание распирает широкую грудь. В молодых глазах — отвага. Как если бы он бросил на песок нескольких противников.
— Пирейский люд требовал созвать народное собрание. Евбул приказал всех разогнать. А ведь они граждане!
— Хорошо!
Краснолицый Евбул наконец обнажил хищные зубы. Но почему он испугался толпы? . . Да все равно хорошо. Граждане внимательней посмотрят на государственные дела. Может, в уши им проникнет разумное слово, а не только приятное, наподобие того, что мир — это прекрасно! И ради приятного не позволят они первому встречному, вроде Демада или Эсхина, утешать себя*.
Все прочие эллины уже поверили в ораторский талант Демосфена, ученика знаменитого Исея. Однако афиняне гонят его с трибуны: ов гладит их против шерсти. А теперь. . . теперь откажутся, Пожалуй, от государственных денег на театр и разные удовольствия. Давно пора обратить средства на войско. Довольно развращать демос подачками. Да что поделаешь? Под страхом смертной казни закон запрещает об этом упоминать. . . Но кто принимает решения о законах? Сам демос! Народное собрание. Пусть решает демос.
Кроме государственных интересов не покидает забота о семье. Выдать бы за этого юношу подросшую дочь. . . Породниться с Гегесиппом. . .
Демосфен не обнаруживает своих мыслей. Не сгоняя с лица суровой улыбки, он приглашает молодого Гегесиппа к обеду.
— Не рисковал? — спрашивает.
— В меру. Я прихватил надежных рабов. С ними буду охранять, тебя в пути. В городские ворота въедем днем.
При этом юноша смотрит многозначительно: не маленькие, понимаем, какие опасности на дорогах.
- Хорошо, — соглашается Демосфен. — Сейчас отдам приказы.
О и сбегает до самой нижней ступеньки и тихо говорит Фрасибулу:
— Новую рабыню Халю привезешь в Афины. Эконом сгибается в поклоне. . .
VI
Эсхин обрадовался, завидев Евбула-казначея в беседе с бродячим философом Антифонтом, который недавно хвастал дружбой С самим Диогеном из города Синопы, по прозванию «Собака». Что и говорить, собачья, воистину, жизнь у того знаменитого друга. Летом, правда, он торчит в Коринфе — там прохладные морские ветры. Зиму проводит в Афинах, здесь теплее. И постоянно шляется босиком, зарос бородою. А ютится в такой маленькой хижине, что люди называют ее бочкой. Вызывающим поведением он выражает презрение ненавистным ему удобствам жизни, которыми окружает себя современный зажиточный эллин. Однако Антифонт, его ученик и приятель, — любит выпить и всласть поесть. Да и одевается красиво — вон какой хитон из привезенной финикийцами ткани и какие сандалии, тоже стачанные заморскими сапожниками!
Эсхину удалось примоститься в уголке цирюльни — людские взгляды скрещены на Евбуле и Антифонте. В сухих цирюльниковых руках не утихают ножницы. Он трудится возле двери, в освещенном солнцем ограниченном пространстве, прекрасно видя Каждый волосок на подставляемых головах и в подрезаемых бородах. Потеплеет окончательно — выберется на вольный воздух. Сейчас же помимо дела улавливает каждое высказанное мнение и подбрасывает веские слова.
— Если всем жить подобно твоему учителю, — говорит Евбул кинику, — то держава захиреет. Никому ничего не надо. Ни у кого не будет семьи. И на державу тогда наплевать. У каждого забота о себе самом.
— А сейчас не так? — хитро спрашивает Антифонт, белой рукою поглаживая подрезанную бороду. — Кто заботится о державе?
— Ну нет! — последовало возражение всей цирюльни. — Нашими заботами жива еще наша держава!
Стихли ножницы цирюльника, и замерла сверкающая лысина.
— «Еще жива». . . А долго протянет? Ножи точите друг на друга. У соседа хорошая одежда — так не отнять ли? . . А моему учителю Диогену и всем его ученикам — ничего такого не надо. Нагрелся на солнышке, напился воды из ручья или лужи, — ляг, полежи. О тебе позаботилась природа. А жарко в Афинах — ступай в Коринф. Похолодало там — возвратись в Афины. Или еще куда. . . Государство ваше придумали хитрецы. Чтобы грабить других. Стало быть, людям выгодно превращать подобных себе в рабов и пользоваться трудом покорных. Ведь ни кошки, ни ослы, ни собаки, у которых нет подобных намерений, не объединяются в государство?
Евбуловы глаза превратились в черные горошинки:
— Кто точит нож на соседа — погибнет сам! Наша держава сильна стародавними законами. И придумано государство для того, чтобы эллины отличались от прочих народов и варваров. У нас равны все граждане. . . А рабы — ну разве это люди? Рабочее -орудие!
— Так ли? — снова спокойно гладит бородку Антифонт. — Как же понимать следующее: родился, скажем, человек от свободных родителей, да попал в плен, продали в рабство. . . А не случись несчастья — остался бы свободным? Нет? Ведь сам философ Платон, уж на что афинский гражданин, из древнейшего рода, — и тот на протяжении месяца считался рабом, пока не выкупили друзья. . . А если бы не выкупили?
— Знаем эти Еврипидовы мудрствования! Все его драмы переполнены подобным: ах, несчастные рабы! Они тоже люди! —
И тут же Евбул хитро спросил: — Советуешь всем поселиться в бочках?
Кто-то захохотал от обращенного прямо к Антифонту вопроса, а он воистину спокойно:
— У каждого свой ум. Кто сегодня в бочке, кто завтра запросится. Вспомните, сколько в городе богатых, а сколько бедных,, сколько рабов! Их — как песчинок на морском берегу!
Будто маленькие муравьи пробежали по спине Эсхина. Антифонтовы слова — грозное предсказание, оракул. Может, Аполлон-провидец пророчествует его голосом? Ведь без запинки тараторит, проклятый!
Эсхин, сидя в полумраке, столкнулся взглядами с Евбулом,. силясь заразить его своей тревогой. Впервые в Афинах с помощью скифов рассеяна толпа портового люда. Кто подстрекал к неповиновению? С какой целью? Ограбить богатые дома? Избить зажиточных? — Так уже было в недалеком от Афин Аргосе. . . Или бросить в море стелу с мирным договором? Объявить Филиппу войну? Дать рабам волю?
Ничего не внушил Эсхин на расстоянии. Между ним и Евбулом замахал руками высокий мужчина, над бородой и волосами которого только что трудился цирюльник. Он закричал:
—- Хотим мира! Правильно сделали, что разогнали сброд! Высокого прервал цирюльник. Звякая ножницами и сверкая лысиной, коротышка завопил куда громче:
— Меня тоже звать Евбулом! Тоже имею достаточно ума! И вот что скажу: мир нужен, но разве можно избивать граждан? Посмотрите на воина Демарата! Еле живой лежит у меня в каморке! За что били?
Стриженый не унимался:
— Да пусть не призывает к войне! Он мне брат родной, а убить его мало!
Кипение страстей в цирюльне вмиг достигло такого накала,. что всех подняло на ноги. И если бы не дюжие рабы, дремавшие-при входе, так не устоять бы всему домишке. Однако рабы выбросили горлопанов вон, и те понесли гомон по обширному пространству агоры. . .
Эсхин настиг Евбула уже на значительном расстоянии от цирюльни. Плотным кольцом окружали казначея богатые эфебы, потому и не страшно ему на взбудораженной агоре. Сам Эсхин привык ходить без охраны, а вот сейчас лучше бы прижаться к их спасительному кольцу.
Но что-то помогло Эсхину. Наверно, просьбы, обращенные к Зевсу. Никто на агоре не взглянул в его сторону.
Впереди лениво колыхалась широкая спина. Под дорогою тканью потными буграми выделялись мышцы. Эсхин ускорил шаги — Евбул оглянулся. Маленькие глазки укололи, потом увеличились и смякли.
—- Испугался?
Вблизи Евбула Эсхин верил в силу богатства. И когда подрос — эту веру укрепил в нем Евбул, афинский государственный казначей, который сейчас выше всякого государственного мужа, архонта или стратега. Эсхин был у него писцом. После того, как передумал играть на сцене. . . То же самое подтвердил македонский царь Филипп. . . Вспоминая царя, Эсхин непременно озирается, опасаясь, что кто-нибудь прочтет сокровенное. Оглянулся и в этот раз — Евбул хлопнул по плечу:
— Со мною не пропадешь! Эсхин попробовал оправдаться:
— Чернь страшна, да она нападает на слабых.
— Не говори! — засмеялся Евбул. — Природа не любит выдающегося. Восхваление другого человека эллин воспринимает как ущерб для собственного достоинства. Чернь ненавидит богатых. Хотя возлагает на них все государственные повинности: постройку общественных зданий, военных судов, снаряжение войска. . . К силе нужен ум. С чернью обращайся осторожно.
Эсхин уловил намек. Себя он не считает богатым, значит — и сильным. Нажил лишь несколько поместий. Но способностей у него избыток. Нужно выставлять напоказ ум. Иначе зачем Евбулу посредственный и бедный сообщник? А зачем Евбулу — так зачем и царю Филиппу?
Эсхин оглянулся и неожиданно набрел на хорошую идею, которую следовало высказать подальше от людских толп.
На тополиной аллее, отделяющей агору от узенькой и пыльной улицы портных, сразу за мраморным Геракловым жертвенником, сидела кучка оборванцев. При появлении важных мужей они замолчали и даже прекратили жевать соленые оливы. Когда же необычные прохожие миновали место их привычных сборищ, кто-то хрипло пустил вслед: «Большой человек!»
Слова догнали уши Евбула и Эсхина. Они оба улыбнулись.
Евбул заговорил в конце аллеи, с явным удовольствием скребя крепкими пальцами жирную грудь:
— Вина Демада. . . Проснулся, рыжий, в Пирее — в голове шумит с похмелья —- оттого и зол! Не приведите, боги, чтобы Демосфен убедил экклесию передать на войско деньги, назначенные на удовольствия черни! Тогда она набросится на наши поместья. Где защита? Одни скифы да эфебы. Но последние в пограничных крепостях.
— Демос хочет мира, — сказал Эсхин. — Статуя богини Эйрене утопает в цветах. Мир любой ценою. Даже ценой преступления. . .
Слова обнажали тайное. Но Евбулов ум не уловил скрытого смысла.
— Большой оратор Демосфен. Я сам оратор, знаю. Удержи Евбул последнее замечание — Эсхин и далее тешился бы тайной мыслью, но сказанное взорвало его терпением
— Оратор! . . Были мы в Филократсвом посольстве. . . Перед царем Филиппом он растерялся, как деревенский теленок перед городской стеной. Оратор. . . Бормотал по-варварски, будто у него до сих пор во рту камни! Я говорил как воин. Я воевал против македонян. Мне был нужен мир. . . По возвращении Демосфен пробовал оболгать меня перед экклесией, да я не Филократ!
Евбул остановился и улыбнулся. В толстых руках прямо-таки; заплясал суковатый, хоть и гладко отшлифованный руками, посох.
— Это хорошо. . . Впрочем, мои люди торчали среди народа.. Да и Фокиона тогда слушали. А я просил его заступиться.
— Конечно, помогли, — остыл Эсхин и по привычке оглянулся.
Поблизости не было никого. Могучие эфебы приотстали, высматривая, с кем бы затеять безопасную для себя потасовку.. Эсхин как можно тише:
— Есть способ избавиться от Демосфена.
— Как? — Евбул поднял посох — словно для удара.
— От рук демоса. . .
Евбул с досадой опустил посох:
— Я не слышал, ты не говорил. Не уподобляйся Демаду, падкому на выдумки. Не хочу отправляться в чужие края. . . В изгнание.
Эсхин мог утешиться: это боязнь риска. В черной бороде-полно седых волос, а той отваги, которую дает мудрость, — еще не накопилось в груди. Так у него вседа. Но ко всему следует приложить толику ума.
— Нищенствовать не придется. Сумею. . . Случалось у нас-и прежде. Находили резвых деятелей мертвыми в собственных: домах.
Главное было произнесено. Оставалось ждать разрешения. Евбул долго сопел, наконец раздвинул тяжелые челюсти:
— Кто?
В Эсхиновой груди запело:
— Есть такой. Земля наша богата. ..
Посох в руках Евбула решительно ювырнул желтый песок*-
— Рассказывай.
Агафон настолько измучился за день что к вечеру был готов-отправиться назад в деревню, где еще сохранились клочки дедовской пашни и держится пристанища единственный раб. Наступает пора бросать в землю золотистые ячменные зерна да рябенькие-горошинки. И первые, и вторые заждались в запрятанных пифосах. А сколько труда возле виноградной лозы и олив! Вся Эллада припадет к работе, украсившись яркими цветами. Всюду заслышатся песни с просьбой об обильном урожае. От жертвенников поднимутся насыщенные жиром дымки. Веселые крестьянские толпы, комосы, заторопятся от храма к храму. . . Нужно взять на хозяйство женщину, жену. Живой думает о жизни.
Однако вспомнилось, что пока не узнал, стоит ли сеять. Люди подсказали, будто в цирюльне слушал самого Евбула-казначея. А что выведал? Каждый твердит по-своему. Тьфу!
На узенькой улочке, о которой не скажешь, что она городская, встретилась горбатая старуха. Агафон прошел мимо — горбунья в крик:
— Тебе нужен приют!
И вонзила ему в спину костлявые пальцы.
— Не здешний! Нужен приют!
За строениями и деревьями садилось красное шершавое солнце — бездомному в самом деле пора думать о ночлеге. В городе нет порядка днем, а ночью. . . Говорят, бесчинствуют эфебы. Бродят шайки голодранцев, которые при свете солнца валяются возле переполненных народом храмов. Да и усталость в ногах — словно от рабских колодок.
— У тебя есть дом?
Старуха обрадовалась. Будто из дальних стран приплыли долго отсутствовавшие сыновья. Как обрадовался Телемак, завидев отца Одиссея.
Это показалось подозрительным. Агафон двинулся за старухой, в любое мгновение готовый отказаться от предложения. Однако вскоре понял причину бурной радости этой несчастной: -она живет на деньги, получаемые с ночлежников.
— Сынок! Постоялец третью ночь не ночует! А платил исправно.
— Где же он? Вор? Старуха замахала руками:
— Не мое дело! Платил хорошо. Каждый вечер бросал по оболу!
И тащила дальше, не отвечая даже на приветствия встречных людей.
«Не фессалийская ли ведьма? — всматривался Агафон в тряпье. — Есть маленько денег с собой — не хотелось бы терять».
— Вот! — неожиданно остановилась горбунья. — Мой кормилец!
Дом оказался просторным, из больших камней, которые снизу обросли зеленым мхом. Зато деревянные двери в мощных косяках окованы недавно — в глазах рябит от головок железных гвоздей!
Старуха постучала в дверь молотком на длинной черной цепи. Над ее головой раскрылось окошко, и сразу же заскрипели навесы. В черном проеме за каменным порогом стояло такое же горбатое и беззубое существо, только с более усохшими щеками. Агафон отпрянул назад, но приведшая старуха снова уколола в спину костлявыми пальцами:
— Моя сестра. Иди туда!
По надежной лестнице с красиво выделанными перилами Агафон поднялся в душную каморку. На глиняный пол упали мешок, гиматий, шляпа, дубовая палица-жердь. Сам он взглянул на хозяйку, торопящуюся вслед, чтобы условиться о плате, — но она,, преодолев крутые ступеньки, забыла, кого и зачем привела: опустилась на пол и уставилась на стены, где проступали веселые' расунки — танец молоденьких девупек с распущенными волосами и упругими бедрами под легкой розовой тканью.
— Мисикл малевал. Я советовала «Женись, сын! Тридцать лет тебе». Тогда стратег Харет вел войско под Олинф. А где тот Олинф? Мисикл прибежал домой такой веселый: «В поход, матушка! Тебе ведомо, сколько золота у Филиппа? Демосфен знает! А рабов сколько пригоним!» Я удерживала: «Не хвались, идя в поход. Боги не любят. По чужую голову идя — свою несешь»!» — «Боги уважают людей с достатками! — смеялся он. — Богам нужен дым от жертвенников! Филипп хочет отнять Олинф! А нам тот город выстроил милетец Гипподам! Который строил Пирей. Точно такие же прямые улицы!» И сейчас слышу смех, брдто творилось вчера. . . Никто не видел смерти Мисикла. Он в плену, гнет спину на македонца. Люди советуют продать этот дом и купить поменьше, а на выручку доживать век. Да что скажу, когда сын возвратится? Еще советуют просить в пританее плату. . . Но как?
Старуха застыла в горе. Агафон уже не чувствовал к ней неприязни.
— Семь лет уплыло, — заметил он, — как Филипп завоевал Олинф. Я там сражался. И мой брат. Город действительно похож на Пирей.
— И что? -— вздрогнула старух!. — Пенелопа ждала Одиссея двадцать лет. . . Демосфену плюну в глаза. Зачем манил Филипповым золотом? Что за польза от войны? Афинские законы не разрешают нищенствовать, да разве я нe нищая? Дала приют сестре. Ее сыновья тоже пропали на войне. Плюну Демосфену в лицо- и за сестру! Пусть тогда судят.
— Может, сын подался в Азию? На службу к тамошним владыкам.
— Думаешь? — содрогнулась старуха снова. — Он такой. . ... И сейчас многие молодцы уплывают за море. Правда. . .
Агафон развязал мешочек, не вытаскивая его из-под хитона отсчитал два наиболее стертых обола и ткнул их в черную протянутую ладонь. Одновременно наклонился, и его пальцы нащупали. золотые монеты, зашитые в гиматий, —все было на месте.
У старухи в узеньких глазах вспыхнул настоящий ведьмовской .огонь.
— Слушай! Вода во дворе! Умывайся! Отдыхай! — крикнула, взмахнула в дверях черньми одеяниями, словно проваливаясь в преисподнюю. — Я — на рынок!
Это донеслось уже из глубины двора.
VIII
После купания возле колодца с холодной водою, обложенного такими же камнями, из камх выстроен дом, Агафон ощутил в себе новые силы и уверенность. Да, он правильно сделал, что пришел в Афины.
Сразу за углом приютившего его дома он купил на обол жареного мяса и две продолговатые лепешки. Есть примостился ва каменных ступеньках большого строения с глухими внешними стенами — только вверху прорезаны маленькие окошки. Сквозь них увидишь, что делается на улице. Во внутреннем дворике соседней усадьбы творилась жертва богам — оттуда доносились .запахи подгоревшего жира. Там гомонили люди. Именно оттуда толстый человек — такие всегда оказываются верными хозяину рабами — вынес мясо для продажи.
Мимо прошли бродячие музыканты — двое нищенски одетых мужчин и женщина, — вызванивая бронзовыми колокольчиками, прикрепленными к кожаным бубнам, и размахивая длинными деревянными дудками. Крики их были сердитые — значит, заработанного не хватило на пропитание. Мальчишка, который тащился за взрослыми, по-зменому уставился в жующего человека Агафону пришлось отделить ему пол-лепешки, и тогда он исчез за домом. Но кто-то иной тронул плечо — Агафон хитоном прикрыл купленное мясо.
— Господин! — сказала смуглая и тощая женщина. — Ты милосерден. Из хорошей деревни. По шапке видать.
— Прочь!
На всякий случай захотелось по глубже натянуть на уши шляпу.
Конечно же — это невольница. Из тех, которые торгуют своим телом. Агафону снились женцины. С того дня, как продал рабыню Дориклею.
— Милосердный, — не обиделась и не испугалась женщина. — Там: у вас чтут богов. У меня самой болит печень при взгляде на голодных детей. Пусть они и рабы. Я вот рабыня, но прежде была свободной. Всё от Зевса. . Может, и они родились от свободных? Я их тоже подкармливаю. Да откуда деньги? Хозяин посылает торговать мясом, венками. Слабая выручка — бьет кнутом.
Тем временем исчезнувший мальчишка появился снова, уже с товарищем в коротеньком хитончике, не доходящем до сочащихся •кровью колен.
Женщина ловко выудила в корзине два подрумяненных кусочка,, сунула их в тоненькие руки малышей и вытерла одеждой свои розовые пальцы.
— Слушай! — обдала горячим шепотом Агафоново ухо. — Приходи, как стемнеет, за угол дома. . . Ты сильный. Наверно,, был воином. . .
От густых волос и ярких, вспухших и чем-то щедро намазанных женских губ пахло сладко и даже приятно. Под зеленой тканью двумя самостоятельными существами вздымалась высокая грудь.
— Иди! — повторил Агафон уже не очень сердито, чувствуя, что молодица способна его уговорить. Потому почти крикнул: — Прочь! Уходи! .
Она послушно исчезла, прижав к животу корзину, а он покончил с едою и направился дальше по узенькой улочке, посмеиваясь над собой. Нечем кормиться людям, а он потчует рабов. Дурак! Дай рабыням еды, так они наплодят столько детенышей, что свободному человеку не хватит на земле места. Ведь мудро сказано: в Афинах швырнешь палкой в собаку, а ударит она раба. Здесь невольника по одежде не отличишь от свободного. Но невольничий приплод редко достигает взрослости.
Довольный растущим в душе безразличием к детям рабынь, Агафон остановился в конце извилистой улочки, на которой насчитал шесть жертвенников, из них три — Геракловы. Геракл везде улыбающийся, кудрявый. Верится, что такому полубогу под силу было обойти всю землю и совершить двенадцать подвигов.
Солнце уже скатилось с набухшего синими красками неба.. Где-то покрикивали ночные совы. Над головою с шумом проносились летучие мыши. А вдали, где акрополь, плавал тот недолговечный красный свет, в котором перемешаны частички ушедшего-дня и наступающей загадочной ночи. Казалось, не из камня и не на нем возведен акрополь, а соткан он из тонкой паутины, комков дыма, — все это можно проткнуть указательным пальцем. Вверху,, над красным, призрачным, двумя точками сверкает золото. То копье и шлем богини-воительницы, Афины-Промахос.
Не наглядеться на чудо и возвратиться в село — только дурак Маргит из древних сказок способен на подобное. Агафону же отец дал образование. Не то, какое доступно афинским лоботрясам, слушающим уроки за десятки драхм, но такое, с которым можно знать Гомеровы поэмы и понимать прекрасное. Сызмальства известно, кто строил храм богини Афины-Девы, Парфенон, — Афина выступает в нескольких ипостасях, — сколько золота ушло на ее статуи, сколько истрачено на весь акрополь.
Агафон притулился спиною к каменной стене, ощущая сквозь гиматий, как она выгрелась за день. Из каждой щели в земле выпирала ночь, опутывая черной шерстью красный акрополь. Только золото на Афине Промахос среди мрачного окружения заблистал стократно ярче.
Вокруг сновали рабы и вольные граждане в сопровождении слуг. Многочисленные фонари рассыпали огромные тени. Верилось, что с наступлением ночи число людей в городе увеличиваете» в несколько раз. Агафону почудилось, что это могли выйти из Аида те мужи, которые сошли туда очень давно.
Агафон стоял неподвижно, пока не расслышал хриплые слова:
— Красиво. . . Откуда ни посмотри — так красиво! Краешком глаза он заметил, что говорит молодой и крепкий
человек. Если такой набросится сзади — ого, держись! Человек втягивал в плечи и без того короткую шею, часто озирался,,
— Чего надо? — резко повернулся к нему Агафон. Человек наклонил подозрительно плотно, как у раба, постриженную голову, издающую запах оливкового масла.
— Агафон! — прошептал незнакомец горловым голосом. ~ Тебя хочет видеть мой господин!
— Откуда меня знаешь? Ты раб?
Агафон презрительно поморщился. В Афинах рабы не знают своего места. Опоясать бы наглеца хорошим кнутом. Незнакомец, однако, отрицательно покачал головой:
— Пять лет на воле, но господина чту. За тобой иду давно.
Агафон мгновение колебался. Не вор ли это? Не заманивает ли куда? Не пахнет ли здесь кознями брата Демарата? Но нет. Брат лежит в Евбуловой каморке. . . Много, говорят, воров. Но что отнимут они? Больших денег нет, а маленькие — и то разве с жизнью возьмут!
— Господин далеко?
— Что ты! — обрадовался незнакомец и вцепился Агафону в гиматий. — Как можно? Совсем рядом!
— Меня он знает?
— Не знал бы — не звал бы! Иди, у него такое вино.
— Ну, разве что.
Ночь уже заполняла ущелья между домами вязкою чернотой. На улицах пылали костры — беднота жарила рыбу н готовила похлебку. Возле огней раздавались громкие голоса, детский визг и угодливый собачий писк. Где-то слышалось звяканье металла — торговцы запирали каменные погреба. Молодые парни тушили огонь в фонарях, развешанных возле лавок. Фонари излучают свет сквозь прозрачные стенки из роговых полосок. А вдали уже звучит скифская песня — рабы-стражники готовятся охранять город.
— Пьяные, что ли? — спросил Агафон у своего неожиданного спутника.
— А, конечно, — согласился тот. — Ночью страшно и холодно.
Теней в городе стало еще больше. Казалось, кто-то перебегает ли плохо освещенных мест в совершенно темные. И там, во тьме, скопились толпы живых существ. Казалось, присмотрись'повнимательней — узнаешь того, кого никогда не встречал на земле, кто жил задолго до твоего появления на свет, как вот поэт Гомер герой Тезей. . . '
Агафон цепко всматривался в окружающее, стараясь запомнить дорогу к извилистой улочке, где поставлен дом горбатой старухи.
Эсхин, сидя в доме гетеры Смикриды, поднимал руки, чтобы убрать спадающий на глаза венок. Кровь оставляла пальцы Руки казались бы даже белыми, как у благородных, если бы их не покрывали густые волосы. Подобная волосатость встречается у ремесленников да моряков. За работой их конечности становятся похожими на лапы животных — они еще оплетены темными жилами. Что говорить — собственные руки Эсхину не по нраву. Они — напоминание о голодном детстве.
Мать запирала мальчишек в доме, и они, плача от голода, расползались по всем многочисленным углам. Правда, иногда мать возвращалась веселая и с обильными гостинцами. От нее пахло незнакомо, как от красных плащей чужеземцев, у которых, если разрешалось бродить по улицам, Эсхину с братьями удавалось выпросить маленькую монетку. При этом следовало остерегаться как бы чужеземцы не заманили к себе на судно и не продали в рабство. Конечно, за их действиями следит портовая стража, да они коварным образом усадят ребенка в мешок, а страже наврут что купили козьей шерсти.
Маленький Эсхин расспрашивал мать, чем она занимается в городе, но она, сначала смеясь и закрывая руками лицо, отвечала, что малому рано знать обо всем. Если же он настаивал на ответе, — она хищно напрягала колючие зрачки: «Торгую да колдую. Для вас. . . Будете честными, как ваш отец, — так и сдохнете в нищете. Запомни!»
Отца Эсхин знал плохо. Он лишь потом догадался, что хмурый мужчина нищенского вида, часто спавший в дальнем углу дома приходился им отцом и хозяином. Отец никогда не расспрашивал сыновей об учебе. Прежде чем исчезнуть, он молча выслушивал ругательства матери. Малыши тоже не приставали к нему, хотя по уверениям матери, он был когда-то школьным учителем. Однако все братья учились хорошо. Строгий наставник порою не знал какое выбрать для них задание, так как они всё знали наперед' Впрочем, братья недолго ходили в школу.
И теперь, когда Эсхин, благодаря уму и гражданской доблести как ему казалось, стал в государстве известным человеком - его угнетало воспоминание о собственном прошлом. Над его прош-
лым глумился перед народом Демосфен. Он не устает повторять при удобном случае, что мать Эсхина на рынке называли Эмпузой — то есть страшилищем с ночной дороги, которое набрасывается на зазевавшегося путника.
Прошлое часто возвращается во сне. Припоминая липкие ночные видения, Эсхин опасается, как бы чернь не отняла нажитого. Чтобы не сбылись пророчества матери насчет нищеты.
Потому постоянно искал и ищет защиты у богатых: сначала у Евбула, пока не понял, что богатым эллинам следует держаться царя Филиппа. Главное — выпроводить чернь в поход, чтобы переманить к себе персидское счастье! Что-то перепадет и черни. Об этом еще когда писал (и до сих пор пишет!) старый оратор Исократ, сидя в своем богатом доме. А еще прежде призывал к этому в речж на олимпийских играх оратор Горгий из сицилийского города Леонтины, где живет много эллинов. Иначе бедные уничтожат богатых. Демократия — дело неплохое, да нельзя доводить ее до крайностей. . .
Очень может быть, что Смикрида читала Эсхиновы мысли. Смикрида, теперь уже старая гетера, с длинными густыми волосами цвета ячменной соломы, с тонким хищным носом, подержала в объятиях не одно поколение афинян. Она понимает: никто всерьез не воспримет ее рассуждений. Потому обо всем говорит в виде шутки, шевеля хищным носом и потряхивая густыми, как заросли травы, волосами.
— Эсхин! Мне бы на один день государственную власть. . . Уж я бы. . .
Эсхин высоко ставит ум подруги, которая в состоянии целый вечер сидеть молча, безошибочно угадывая, что следует поднести гостю: расписной килик с вином, или гроздь брызжущего соком винограда, или сладких лепешек, или теплую, еще с запахом моря, рыбешку. Он ценит спокойные часы, проведенные в этом уютном доме, когда на голове венок из живых цветов. Потому не жалеет средств. После каждого такого посещения надолго хватает телесных и душевных сил.
Вот и сейчас они были вдвоем. Рабы во дворе шутили с легкодоступными флейтистками да с голосистыми рабынями. Эсхин, правда, прислушивался к иному: не появился ли вольноотпущенник Патрокл. Вдруг он решительно поднялся на ложе. Пестрая хлена-покрывало скользнула по волосатым ногам и упала на каменный пол. На столике задрожал огонь светильника. Во дворе после краткой тишины снова громко заговорили — в дверном проеме появился Патрокл и тяжело прошагал сандалиями со свежевколоченными в подошвы железными гвоздями.
— Привел, господин! — широкой ладонью утер он лоб и вперил в Эсхина круглые сверкающие глаза. — Еле уговорил — на вино позарился.
«Ой, деревенщина!» — без злости рассматривал Эсхин плотную невысокую фигуру вольноотпущенника с короткой шеей и остриженной головою, коробясь от густого, с хрипотцой, голоса. Ему не нравилось, что недавний раб усвоил привычки своего господина. К примеру, он так же часто оглядывается. Однако Эсхин не стал размышлять дальше:
— Веди! Живей!
Эсхин внимательно всматривался в гостя. Да, тот самый. Силен, как Геракл. Сердит. Конечно — потерял хорошие земли. Наверно, прокутил и деньги. В Аттике выгодно разводить лишь виноград да оливы. Но урожай с оливковых деревьев ждут годами. А бедняк разве может ждать? Вот и продают селяне землю зажиточным, а сами устремляются в город. Собираются в шайки. В поисках пропитания уплывают за море. Кто остается, — те готовы на любую услугу. Но их легко и отговорить.
— Проходи, Агафон. Ты гость. Бери венок. Гость хлопал глазами.
— Эсхин! Так вот куда. . Я тебя столько раз видел на трибуне.
— Проходи, проходи! — Эсхину приятно наблюдать все это. Он подал знак — Смикрида взяла из рук пришельца палицу, гиматий, шапку, подала венок из ранних цветов и молча удалилась, потряхивая волосами, стянутыми алой лентой, поджимая хищный нос. Весь ее вид выражал неодобрение этой затее.
Патрокл, вытаращив от напряжения глаза, будто совершал тяжелый труд, подвел прибывшего к свободному ложу, пододвинул туда маленький столик, на котором в черном кратере с белыми пляшущими кентаврами, нарисованными на изогнутых боках, колыхнулось его содержимое. Венок еле налез на большую голову гостя.
— Выпьем, Агафон, за нашу державу! — поднял хозяин наполненный килик, не забыв плеснуть вином на огонь жертвенника. Последнее предназначалось, конечно, богам.
Эсхин видел радость крестьянина. Такое вино тому и не снилось. Финикийские краснобородые купцы торговали в Пирее. Из трех приобретенных у них амфор, опечатанных заморскими асфальтовыми печатями, одна поставлена у Смикриды на случай важного гостя. Как вот этот. . . Смешно.
— У тебя в городе дела?
— Откуда меня знаешь?
Улыбка не покидала лицо Агафона. Он облизывал губы, полагая, что под усами действия языка никому не видны.
— Мой родственник, — привычно соврал Эсхин, — купил немного твоей земли. Я гостил, видел. Хороший у тебя дом. Старинный.
— А, — нахмурился Агафон. —- Что толку. . .
Эсхин кивком головы выпроводил Патрокл а — тот ушел, стараясь ступать тихо, но в помещении прокатился гром. Сам Зевс ходит тише.
— Сегодня продал — завтра купишь! — ободрил Эсхин гостя. — Лишь бы войны не было, — снова улыбнулся тот. — И разбойников на дорогах. Наслышался, пока шел.
Эсхин ощупывал мужлана словами. Когда убедился, что Вакхова жидкость затмила тому рассудок, спросил:
— Считаешь, война не нужна?
Гость едва не подавился лепешкой, смоченной уксусом. Хозяин нарочито приказал Смикриде положить на стол побольше таких лепешек: от них — жажда. Жажду заливают напитками.
— Война не нужна! — отрезал решительно Агафон. —- Ребенку известно.
— Но взрослым эллинам — не всем! — развел волосатыми руками Эсхин, поднимаясь одновременно на ложе. Он сел, дожидаясь, чтобы вино окончательно затуманило кудлатую, хоть и недавно от цирюльника, голову собеседника. — Лишь бы самим хорошо. Мало, знать, заботятся друг о друге.Минуло время, когда эллин не мог жить без общества.
Агафон тоже вскочил. Легкий стол от необузданного движения чуть не опрокинулся. Стол же не дешевый: слоновая кость да черное дерево. Эсхин лично заказывал здешнюю мебель у лучшего афинского мастера Ификрата, сколотившего ремесленничеством хорошее состояние.
— Надо принудить. Разве держава оскудела на годных мужей?
Эсхин даже потер руки.
— Годные мужи имеются. Ты был на собрании, где кричали о Диопифе?
— Диопиф?
— Не знаешь государственных дел. Полководец Диопиф желает вовлечь нас в войну с македонцами. Стоит с войском возле их пределов.
— О мире знаю, А на том собрании не был. Мало бываю в городе.
— Слушай, — совершенно упал голос Эсхина, и он даже оглянулся, будто уже находился на открытой агоре. — Наш враг — персы,, Ребенок знает о битве при Саламине, о полководцах Миль-тиаде, Фемистокле! О Марафоне, разрушенных Афинах. А кого боится персидский царь?
— Нас, эллинов!
— Но объединенных. Он радуется нашим распрям. Когда Афины посылают войско на Спарту, на Фивы, а Спарта — на Афины. Царю остается поодиночке захватить эллинские державы. Македонский же царь говорит: кто из эллинов хочет со мною освобождать малоазийских братьев —- идите! А кто не желает
ОТОМСТИТЬ стародавнему врагу? Месть завещана нам предками-Помним сожженные города и увевенные сокровища. Предки прогнали врага без надлежащего отмщения. Персидский царь понимает опасность и ищет среди эллинов таких, которые вредили бы Филиппу. . .
— И находит? — не утерпел Агафон.
Эсхин так раззадорил себя, что уже носился от стенки к стенке,. размахивая кулаками, подбрасывая ногою хлену, обрызгивал собеседника слюной, — словом, забыл, что в молодые годы, еще до военной службы, больше учился актерскому ремеслу, Нежели ораторскому искусству, — он смахивал сейчас на Демосфена.. Агафона решил доконать окончательно.
— Есть такие! Демосфену персидский царь отсыпал больше золота, чем прочим! Потому и лает громче всех на царя Филиппа? О чем ни поведет речь, а завершит тем, что нужно воевать против;, македонян!
— Демосфен. . . В который раз слышу. А наши граждане.. . Неужели. . .
Агафон смотрел на хозяина дома снизу, с ложа. Видел крепко-сжатые кулаки. Ему вдруг показалось, будто именно Эсхин знает всю правду.
— Что делать, друг? — гремел Эсхин. — Я выступил на Пниксе и все растолковал. Но Демосфен всех переубедил. Кто против него, — предатели! Будто такие, как я, правдолюбцы,., получили от Филиппа деньги. Но вот живет у нас древний и мудрый Йсократ — слышал о таком ораторе? Кто отважится сказать,, что он куплен Филиппом? Так Исократ тоже призывает царя Филиппа вести эллинов на персов. Или вспомни о Фокионе — честный муж, раз тридцать избирался стратегом. И он за войну против персов. . .
Затем Эсхин отважился на слова, которых нигде не произносил:
— Знаешь, Демосфен такой оратор. . . Убедит кого угодно и в чем угодно. Использует талант, данный богами, во вред Афинам.
— А почему? Я слышал. . . Я сам слышал.. . .
— Что он за мир? Было. Пока, говорю, не получил денег от персидского царя! Невероятные деньги.
— Вот оно что. Люди сейчас отца продадут.. . . И нет спасения? Богиня Эйрене не покарает? Ведь война — горе. . . Горе всем!
Эсхин ждал вопроса.
—- Есть, — оглянулся он и опустил глаза, чтобы оттуда небрызнула радость.— Правду говоришь: будет война между эллинами. Если. . . не укротить Демосфена.
— Как? — прохрипел опьяневший Агафон, поскольку он не забывал о вине, заливая непонятную жажду, раздиравшую рудь. — Изгнать?
— Нет! Ни я, ни Евбул, ни Демад, — никто из наших ораторов не победит Демосфена. Государство нужно от него освободть! — решительно крикнул Эсхин. —- Тут не поможет голосование! Я бы сам. ., . Но меня не подпустят. Незнакомый человек сделает благородное дело и скроется, пока не победит справедливость. Мои люди помогут. Потом удалец станет вторым Аристогитоном, Гармодием! Те юноши — помнишь, рассказывали тебе? — те юноши избавили Афины от тирана Гинпарха! Будет смельчаку памятник рядом со статуей богини Эйрене! Он спасет мир.
Агафоновы глаза притаились, словно зверь перед рывком.
Эсхин испугался, не зная, как поведет себя рассвирепевший .мужлан. Не вопьется ли в горло хозяину да не потащит ля его в пританей, чтобы получить вознаграждение и выкупить земли?
Агафон, пошатываясь, поднялся во весь рост. Тихо, но твердо сказал, опрокидывая голосом Эсхина на покрытое ковром ложе:
— Богиня Эйрене. . . Коли так. . . Хочу мира. Всем эллинам... Сделаю. . . Хватят сиротских слез. Мира хочу. . .
что приобрел такое могущество, сколько нашей беспечности. . .
Так когда те, когда, наконец, граждане афиняне,
вы будете делать, что нужно? Чего вы дожидаетесь?
Демосфен. Первая речь « Против Филиппа»
I
Царь хлопнул в ладони, и в шатер проскользнул высокий шлем, украшенный пучком волос из конского хвоста.,
— Привести Александра!
Воин кивнул головою и скрылся. Во рту у него квелый язык. Царских охранников готовят с детства. О немощи их языков позаботились колдуньи. Нельзя допустить, чтобы царя зарезали, как глупого теленка. Обычаи македонской знати известны. Верховному властелину нет возвращения в обычную жизнь. Прозевал опасность — лютая смерть. Теперь возле шатра надежная охрана.. Ради беспечного сна стоит обезвредить и начальников стражи... Да и значительных людей. Наступит время. . . И тогда пустословьте о жестокости: так, мол, принято у персидских деспотов. А убивать своего государя — не жестокость?
Царь приподнялся и сел на ложе. Боль, раздиравшая голову,. неожиданно смягчилась и растаяла. Давно нет глаза, но огонь в глазнице порою возрождается такой жестокий — хочется грызть землю.
Пока ходили звать Александра, царь напомнил себе, что вблизи Эллады ему не следует обнаруживать крутой нрав. Ведь рядом послы. Почитай, их побольше, чем некогда при царе Архелае. Все видят и все слышат. А приврать по возвращении в родные города — мастера. Нужно брать пример с покойного Архелая. Эллины, которых он держал при дворе, подсказывали соотечественникам, как надлежит думать о Македонии.
Подобным образом царь рассуждал каждое утро. Теперь, же расхохотался, подбадриваемый выпитым за ужином вином.
— Послы. . . Эллины. . . Не сдерживаюсь. . . Никто не одергивает. Да кто одергивал фиванца Эпаминонда после победы над спартанцами?
Боль в глазнице унялась, но заныло раненое бедро. Этот недуг не идет в сравнение с огнем на месте утраченного глаза. За грехи родителей боги насылают на человека недоброго духа — учат эллины. И есть за что. При македонском дворе творились кровавые дела. . .
Но фессалийские колдуньи научили царя, тогда еще просто приближенного к престолу отрока, как избавиться от боли. Трижды произнеси заклинание, пройди на руках шагов двадцать — и злой дух не узнает человека, стоящего вверх ногами!
Царь освободился от одежды и двинулся по ковру на косматых до черноты, руках. Пальцы ног задевали под потолком оружие. Слышался звон металла. Боль в бедре тут же стала утихать.
За этим занятием застал царя сын Александр, не то уже юноша, не то еще отрок. Скорее — юноша. Филипп проделал предписанное до конца.
— Удивляешься? — спросил, падая, как в траву, в ворсистый красный ковер.
Александр встряхнул рыжей гривой, настолько густой и блестящей, что в ней отражались огоньки светильников. Молодая рука непроизвольно коснулась места на бедре, где висит короткий нож. Пальцы искали рукоятку и долго не находили успокоения. А нож отнят охраной. Никто не вправе вносить в царский шатер оружие. Некрасивое жесткое лицо царевича с тонким перебитым носом, неудачно сросшимся, тем временем превратилось из беззаботного в надменное.
— Нет. Царю лучше заниматься гимнастикой в шатре и наедине, чем бороться перед простым народом.
Боли уже не было. Филипп, взирая снизу, различал розовые, почти детские, ладони. От созерцания этого цвета сразу становишься здоровым и молодым. Потому царь не вспыхнул от сыновней заносчивости. Не стал убеждать, что мнением простого народа нельзя открыто пренебрегать военному вождю, избираемому криками войскового собрания. Ответил весело, придав лицу величественное выражение мудрого человека, которое напускал на себя в беседах с эллинами или с послами значительных государств:
— Я по стесняюсь ран.
— Ты царь, — смело смотрел юноша в отцовские глаза. — Можешь бороться с равными себе.
— Борьба с сильным и тебя сделает сильнее.
Филипп знал, что сына не переубедить. Упрям с колыбели а теперь. . . Его учит Аристотель, превзошедший все науки. Отец Аристотеля, служивший лекарем при македонском дворе, обучил сына Эскулапову искусству. Да такому недостаточно знания лекарского дела. Он долгие годы провел, в Афинах, в Академии философа Платона. . . Увлекла высшая мудрость. . .
— Царь должен быть сильным человеком. Согласись.
— Полубогом, — улыбнулся Александр. — Если не богом. А кто сочтет тебя особым существом, если уступишь в схватке простому воину?
«Аристотелево учение, — подумал Филипп, уже одетый в свое обычное одеяние: пурпурный гиматий и красный хитон. — Или даже Платоново. Тот любил наставлять государей. „Философы
должны царствовать!" Или: „Цари должны быть философами"? До самой смерти пытался учить других. Чуть не поплатился за это жизнью. Когда, к примеру, сиракузский тиран продал его в рабство!»
Не стирая с лица достойного предстоящей беседы выражения, отец пристально посмотрел сыну в глаза, но не уловил перемен: глаза юноши будто не мигали сроду. Маленькие, колючие. . . Как же эта неказистость сочетается с нежным цветом ладоней, которым насквозь просвечивают кисти его рук даже при свете лампионов?
«Мой ли это сын? Не прижила ли его Олимпиада от жестокого божества? Ходит молва, будто я, возвратись из похода, увидел в дверную щель на подушках Олимпиады змея. Потому, мол, и глаз мой утрачен под крепостью Мёфоной. . . Тьфу!»
Филипп давно стал опасаться своей жены. Некогда приметил в высококолонном храме на острове Самофракии молоденькую девушку в розовом длинном хитоне и в ярком веночке на черных длинных волосах, укрывающих хрупкую спину. Огромные глаза излучали благоговение перед божеством. Гетайры доложили, что имя девушки — Мирталида, она — эпирская царевна, сирота, гонимая родственниками. Теперь, спустя годы, никак не соединить в одно Мирталиду и Олимпиаду. Мирталида, горячая в любви, была одновременно стыдливая, белотелая, тоненькая, с круглыми и большими, торчком вздымающимися грудями, гибкая, как виноградная лоза под северным ветром, и уста ее дарили небесное наслаждение. Припадая к ним, казался себе равным Зевсу. Но со временем, когда Мирталида, приняв имя Олимпиады, родила ему сына Александра и когда, еще несколько лет спустя, удалось ненароком увидеть ее в Вакховом танце — окропленную кровью молодого козленка, которого она, по обычаю, растерзала с помощью подруг, с распущенными волосами, с сумасшедшим взглядом и такими бесстыдно вздыбленными грудями, что их не закрыть никакою плотной тканью, — тогда он впервые испугался чего-то зловещего, что пришло в его опасную, но понятную и приятную жизнь вместе с этой колдовскою женщиной.
После пережитого испуга, припадая к ее широким твердым устам,, он уже не испытывал былого счастья, не чувствовал себя после ее сильных объятий по-прежнему всемогущим.
Может, старость виною? Да нет! Сорок лет отсчитали парки, эти три божественные девушки, которые, если верить эллинам,, ткут нить человеческой жизни, обрезая ее в непонятный для земного ума момент. Как раз после исполнения четвертого десятилетия боги вливают в мужчину полную силу.
Между царственными супругами давно уже возникло страшное отчуждение. Им проникся Александр. Он стал на сторону матери. Привлечение к воспитанию отпрыска ученого Аристотеля было попыткой отца переломить ход дела. Но что получилось?
Бот и сейчас, глядя сыну в глаза, Филипп различил в них что-то такое, что уже давно привык видеть в глазах Олимпиады,. «Боги! Как он похож на мать! Она красавица, он — урод рядом с нею, но как похож!»
Александр никогда не борется на обычной палестре, а лишь на царской, где рабами перевеяна каждая горсточка золотистого песка, где высокие колонны украшены золотом и драгоценными камнями. Борется с учителем-агонистом, а зрителями — царская родня да Аристотель.
«Зачем звал? Стоит ли знакомить такого с государственными делами? Всегда, когда приходит эта боль, хочется поведать о самом важном. Но, по-моему, он чересчур жесток. Взять, к примеру, изуродованный нос. Перебил нечаянно сын богатого, но незнатного эллина. Ударом палки. Так этот гордец заколол обидчика, своего сверстника, а труп привязал к колеснице к протащил на несколько стадиев, пока слуги не умолили отдать его несчастным родителям. . . В ответ, зачем сделал, — сказал: „Как Ахилл Гектора!" Сын тогда впервые читал эллинского поэта Гомера. Он откровенен в замыслах. А с людьми нужно хитрить. Кого погладить, кому — поболе денег».
Часто задумывался над этим Филипп. И всегда оставался безутешен.
«А дождется он уготованной мне смерти? Ему хочется в битву, как гомеровским героям. Фиванского царя Лая, верят эллины, убил сын Эдип. Однако совершил то по неведению. Может, у меня будут еще сыновья? Ведь только по эллинским обычаям человеку положена одна супруга, а в горах македонцы имеют много жен».
Подозрение и гнев, объединившись, могли вызвать новую бурю. Тогда не помогут ни кубки, брошенные в охранников, ни вино, ни даже казни горных князьков, захваченных при подавлении мятежей и нарочито содержащихся в походной тюрьме для убийства в момент высокого царского гнева, ни намерения вести себя так, чтобы убедить эллинов, будто и македонцы чистокровные эллины, потомки героя Геракла.
Царь призвал сына, чтобы посвятить его в тайны по управлению государством, но вдруг передумал. Согнав с лица тщательно изготовленную маску спокойного и мудрого государственного мужа, крикнул:
—Иди! Убирайся!
С гордою улыбкой на юношеских губах прошел Александр мимо напряженного царя в ярком пурпурном гиматии, а Филипп неожиданно заключил, что отныне ему самому не даст покоя новый вопрос: брать ли сына с собою в азийский поход, или назначить его наместником в Македонии и тем самым предоставить Олимпиаде возможность новых козней?
Возвратившись в город, Демосфен на протяжении двух дней размышлял о событиях, случившихся в его отсутствие. Он выслушал многих очевидцев, его прежде всего поговорил с Гегесишгом и Ликургом.
Да, оказалось, скифы-стражники разогнали граждан, и теперь город полон разноречивыми слухами. Пылкие головы грозят богачам. Но это пока разговоры. Ликург видел, как недавно двигался по агоре краснолицый Евбул, как граждане обращались к нему с просьбами, а он посмеивался и даже шутил. Гегесипп знает одно:
— Не получился из Евбула второй Перикл, клянусь Гераклом! Надо объяснить демосу состояние государственных дел. Гегесипп крепко верит в конечное торжество справедливости. Этим он сродни юноше, едва приступившему к управлению государством. А сам в годах, телом массивен, высок и толст. В молодости ему не раз удавалось показать себя на поле брани. Но удаль уходит, как выплеснутая в песок вода. Пучок волос на голове покачивается за каждым шагом. Гегесипп обязательно прилижет волосы, выходя на улицу. По причине этого шутники называют «Чубчиком» его самого. «Какой Гегесипп?» — «Чубчик». И каждому понятно, о ком речь.
На суровом Ликурговом лице — глубокие морщины и закаменевшая усталость. Такое случается с человеком в зимнюю пору, когда небо забито плотными тучами, когда еще много дней до наступления тепла и оттого становится страшно: придет ли еще раз на землю весна? Не случилось ли на Олимпе преступления наподобие того, когда Аид украл было у богини Деметры ее дочь Персефону?
Ликург медленно освобождается от тяжелых предчувствий. — Готовься, Демосфен, к выступлению в народном собрании. Надо внести четкие предложения. Будем бороться.
Ликург скуп на слова. Будто у него воистину мраморное лицо, которое трудно расшевелить, чтобы уста издали звук. Можно лишь предполагать, как этого необыкновенно честного гражданина угнетает известие о человеческой подлости. Ему хочется учить сограждан на чем-то великом, да судьба не предоставляет возможностей. Разбирается Ликург в государственных расходах получше Евбула. Такой бы накопил средств на содержание войска, на защиту страны и демократии.
Демосфен все же не решил, как не могли сделать подобного и его собеседники, что следует предпринимать сейчас в первую очередь, только согревал надежду на помощь богов да еще на то, что вскоре с берегов Понта возвратится Гиперид, — вот у кого проницательный ум.
— Друзья, — старался он восполнить неопределенность планов уверенностью в голосе, — никогда всемогущая Афина не оставляла в беде свой город. Верьте.
Гегесиппу и Ликургу хотелось верить. Им легче рядом: с мс-пытанным соратником.
На следующее утро Демосфен отправился на агору.
Настал долгожданный месяц анфестерион. Везде зеленела трава и неожиданно распускались цветы, будто кто-то нарочито рассыпал яркие пятна по свободным от человеческих стежек клочкам земли, обозначив ими даже битые ветрами кровли и острые выступы на каменных стенах, куда ветра нанесли черной ж рыжей пыли. И люди, всегда порывистые, сегодня спокойно вздымали глаза в безоблачное небо, распуская на лицах затвердевшие за зиму темные складки кожи.
—- Анфестерии, — только и слышалось, да так весело, что легче становилось даже озабоченному Демосфену. — Праздник цветов!
— Откроем амфоры с вином!
— Дионисово — Дионису!
— И всем богам — то же самое!
Под весенним солнцем преобразилась неприветливая доныне агора. На ней мгновенно высохли лужицы, но еще не было непременной летней пыли. Портики и стелы, статуи, полукругов! опоясавшие свободное пространство с северной стороны, — все засверкало переливами света. Даже торговая восточная часть агоры, та смесь полотняных палаток, пестрых изодранных ковриков, брошенных на истертые камни, наконец, охмелевших от криков и перебранки торговцев да рыдающих мулов — даже это все тешило глаз лавиной красок, словно они лежали на доске мастера, а он длинной кистью перемешивал их, сам очарованный видениями.
Чего только не найдешь на афинской агоре! Каких товаров не доставляют сюда! Из Ливии — лоснящиеся шерстью шкуры быков, чудесную слоновью кость, разноцветные пушистые и ворсистые ковры! Из Египта — бесценный для пишущего гладкий папирус и не менее необходимые морякам обширные паруса. Из Азии — лечебные мази и сладостные благовония. А зерно, хлеб, мука! А сушеная рыба, щекочущая запахом человеку ноздри.. Все, все представлено на необозримом рынке. . .
Когда Демосфен, желая убедиться, что же говорят люди о недавнем событии, приблизился к торговым рядам, то прежде всего увидел цветочниц, распавшихся на галдящие кучки, откуда каждая высовывала руки, чтобы схватить край одежды зазевавшегося прохожего.
— Сюда! Сюда!
— Нет! Покупай у меня! — Черная рука не отпускает синий
плащ молодого чужеземца, очевидно, впервые попавшего на афинским рынок.
А вот рука белая. Как козье молоко.
— Не бери! У нее и розы смердят!
Чужеземец в затруднении порочает белками глаз.
Еад тонкой кистью цветочницы низко приспущет желтая ткань. Видны лишь пальцы с грубо накрашенными ногтями.
—■ Сама ты смердящая! Вот тебе!
Хлоп-хлоп друг дружку по щекам. Визги, крики. , .
А все это перекрывается рыданием мулов. Вот животное дотянулось серыми губами к венку из нежных весенних цветов, да в последнее мгновение по горбоносой морде щелкнула шлица — потому и крик. Будто эти пронзительные звуки испускает козлоногий, рогатый.Пан, бог лесов и пастбищ, когда в обеденную пору пугает прохожего, или когда он гоняется за белобедрыми .триадами в сумраке влажных чащ.
— Го-го-го! Берите у меня, граждане! У них и цветы злые!
Демосфен без особой надежды потолкался между торговцами рыбой, людьми с большими достатками, — но и там говорилось о грядущих праздниках, о том, какие драмы готовят тэты для агона, насколько искусные хоры подготовлены, да епв о том, откуда в эти дни доставят рыбу.
С крепко сжатыми губами направился Демосфен к толосу, в пританей.
«Люди, — вертелось у него на языке, однако, продолжать не рисковал и в мыслях. Известно, к чему приводит неосторожный разговор о священной воле демоса. Изгнание из государства — в лучшем случае. — Люди. . . Мало вас учит беда. Мало. . .»
В толосе, высоком круглом строении, форма которого удивляет чужеземцев, кучка мужчин между внушительными, как бы припухшими, колоннами, спокойно разговаривала с лысым пританом Куриклом. Пританы, сменяясь через определенное время, не оставляют толоса ни днем, ни ночью. Пританей — сердце и разум государства. Здесь неугасимо пылает огонь, символ жизни. Дежурным должностным лицам здесь стряпают обеды — вот и толстый повар разговаривает с писарем. В руках у толстяка окровавленный нож. В пританее обедают также государственные гости и почетные граждане, для которых повседневное угощение — установленная народом награда.
— Пусть ему приснятся вороны! —отмахнулся притан Курикл, поднимая, словно аист, по очередв тонкие ноги. — Не хочу слушать!
Похожим на большую голенастую птицу делали его и красные сандалии, и белый, с широкой красной полосою, военный гиматий.
Демосфен притворился, что всматривается в мраморный жертвенник, на котором сгорбленный жрец с маленьким старушечьим личиком и нависшим носом пошевеливал жертву богам, — однако хотелось услышать, что хотя бы с Куриклом люди обсуждают зловещее недавне
Курикл же хохотал, обнажая наполовину беззубые челюсти:
— Ну. . . Одну он прижал, а к другой я прилип. . .
— Расскажи, интересно!
— Да было...
Дальше тихо, но такое поведал, что, наверно, к лицу молодому гуляке, поскольку все вокруг закачались от хохота.
Боком направился Демосфен к выходу по глиняному полу, натыкаясь на колонны, между которыми появились и другие пританы, писари, даже один стратег с изрытым шрамами лицом. Все — в сопровождении рабов, и своих, и государственных.
«Да и кому вас учить, люди?»
Слова, продолжение недавней мысли, бились в голове до тех пор, пока в ушах стоял звон молотов из кузниц да многочисленных мастерских, где рабы сверкают обнаженными и мокрыми от пота телами. Демосфен уже шел по розовым прямоугольным камням Панафинейской священной дороги, что наискось пересекает агору, — по той дороге обычно шествует праздничная процессия, славящая Афину, —шел, напрасно силясь сосредоточиться на чем-то надежном и вечном.
Под Пестрой стоей — красивым многоколонным зданием с яркой настенной живописью — люди внимали философу. Самого говорящего заслоняли многочисленные тела. У подножия одной колонны торчали ноги с черными пальцами, и где-то над ними слышался размеренный голос, часто упоминавший имена оратора Исократа, мудреца Платона. Люди согласно кивали головами. Сам Платон умер несколько лет тому назад, но его Академия по-прежнему принимает желающих учиться. Там преподают ученики великого наставника.
Маленькие дети, сбросив легкие одежонки и отбежав от матерей, просили у прохожих подаяния.
Возле бронзового Гермеса перед стоей тоже скопилось много народа, более всего чужестранцев — руками ощупывали статую, будто выставленную на продажу рабыню, о чем-то спорили в хохотали.
За агорой, близ храма, посвященного хромому богу кузнецов Гефесту под названием Гефестейон, — расположились ремесленники, люди свободные, но неимущие, или небогатые, потому согласные На любую работу. Некоторые пришли вместе с рабами-помощниками, у кого их два, у кого — три, смотря по состоятельности и намерениям. Кое-кто из ремесленников спал, пригревшись на солнышке. Кто жевал сушеные фиги или лепешки, заедая их комочками крошащегося сыра.
Еще много людей толпилось вокруг поставленной на камни статуи богини мира Эйрене, до высоты колен усыпанной влажными цветами. . .
Чуть в стороне от толпы торчал пожилой сердитый на вид человек. Собственно, то, что он сердит, не бросалось бы в глаза, если бы за каждым его вздохом не вздрагивала седая длинная борода, которая вместе с густыми кудрями, тоже седыми, делала его похожим на самого Зевса! Старик опирался на посох не от скудости телесных сил, а, скорее, от их избытка. Мышцы на нем выпирали твердыми клубками, как у кулачного бойца, кузнеца, каменотеса.
Демосфен узнал в старике скульптора Кефисодота. Этот мастер вылепил богиню Эйрене сначала из глины, а затем отлил фигуру в бронзе.
— Хайре, Демосфен! — смягчился старик. — Кого ищешь? Подобных тем, кто бил персов при Марафоне? Пустое дело. Ничтожные потомки, — он указал кивком головы в сторону гомона, — требуют зрелищ и дармовых денег!
Кефисодот говорил очень громко, но па него никто не обращал внимания, — будто на примелькавшегося киника.
Демосфен в последнее время много слышал о старом скульпторе, да все такое, что принято говорить об умершем: стараются вспомнить хорошее. Между тем Кефисодот живее молодых. Он по-прежнему неутомим в работе. Но Афины давно хвалят его сына Праксителя. Молодой Пракситель лепит красавиц из глины, высекает из мрамора. Гетера Мнесарета, прозванная Фриной, стала волшебным зеркалом, в котором ему видится богиня Афродита. Лепит и высекает женские тела лишь по ее подобию. Такая уж красавица. Гиперид рассказывал, что видел у нее в доме восхитительные статуи.
— Хайре, Кефисодот, — ответил Демосфен. — Не теряю надежды отыскать и марафонских бойцов. А богиню Эйрене лепил ты.
— Значит, не мне упрекать в малодушии? — И снова задрожала седая борода. — Не о том думают, говорю. . . Я лепил! Старался, чтобы поняли, как хорош мир. Но чтобы справедливый, да. . . Чтобы боролись, а не разрешали македонцам садиться на наши головы.
Старик удалился тяжелой походкой, будто воистину Зевс. Так, по крайней мере, должны передвигаться марафонские бойцы. Но тут же он приостановился, рассматривая изваяние и собравшихся у его подножия людей. Да, скульптор гордился своим произведением. Вдруг он теми же тяжелыми шагами опять приблизился к Демосфену.
— Слушай. Хотелось бы вылепить твою голову. . . После твоей речи всю ночь не спал.
— Нет, — тотчас ответил Демосфен. — Когда победит демократия, уймется Филипп, —- тогда поговорим.
— Может, ты и прав, — тряхнул головою Кефисодот. — Да не мне, пожалуй, придется тебя лепить. Но ты старайся.
И ушел, так и не отрывая взгляда от богини Эйрене.
Столько ярких бликов, брошенных цветами, играло и на маленьком боге богатства Плутосе у нее на руках, что казалось — богиня оживает. Вот уже шевелятся складки убранства. Сейчас она шире разведет улыбчивые ласковые губы, просияет разумом приветливое красивое лицо, умело покрытое красками, — словно перед тобою настоящий человек! — скажет приятное слово не одним свободным людям, хозяевам всего видимого, но даже их слугам — рабам, над которыми хозяева имеют полную власть.
Да и все прочее шевелилось, качалось. Чудилось: качаются даже высокие, надежно врытые в землю камни, отделяющие агору от городских улиц, не замощенных камнями.
«За эти камни, — припомнилось Демосфену, — стародавние законы запрещали пускать людей с плохими замыслами против государства. А теперь сюда сходятся эти звери с намерением задушить демократию и уступить чужеземным завоевателям. И все это творится на глазах пританов, архонтов, стратегов. Ой, люди, люди. . . Сейчас можете говорить в экклесии все, что угодно, •о государственных делах. Ведь сами избираете власти. Имеете право изгонять тех, кто стремится урезать ваши права. Или вы забыли такое мощное средство, как черепок-остракон? Достаточно набросать при голосовании в урну черепков — и опасный человек исчезнет из Афин! Потому и горды вы, потому и самые сильные среди эллинских государств, что у нас демократия. Но не цените вы свободу и демократию. А потерянное возвратить нелегко».
Уже пропели третьи петухи и мало кто среди гостей, поправив на голове увядший венок, мог разумно беседовать — совершать то, ради чего собираются на пир-симпосион эллины, однако никто не торопился домой — так погулять, как у Евбула-казначея, не удастся нигде.
Визгливо заливались флейты. Беспрерывно трещали кроталы в руках неутомимых обильноволосых гетер.
Вспотевшие рабы с голыми острыми хребтами перестали подметать пол. Он всегда сверкает подобно спокойной водной глади, а сейчас там кости, рыбья чешуя, разорванные венки, живые лепестки цветов, ленты, разноцветные черепки, потерянные в танце крошечные сандалии гетер.
Евбул спокойно взирал на беспорядок с высокого ложа в самой большой зале своего обширного дома. Раздутые ноздри, втягивали запах роз из нахлобученного на макушку венка, а в голове навязчиво сновали мысли насчет богача Мидия, от которого постоянно слышно одно и то же: «Пол хорош. Дам большие деньги, лишь бы мне похожий!»
Говорится не без основания. Среди нынешних мастеров никто так не подгонит камень к камню, чтобы вырисовывались цветы, звери, люди. Даже в зимние холода посмотришь на краски — и спине теплее.
Евбул играл в коттаб, то есть из вместительного ритона, который снизу, до красной ручки, сделан в виде головы разъяренного быка, выплескивал за спину, иа стенку, украшенную изображениями танцующих нимф, остатки вина, однако мало заботился о качестве звуков при ударе жидкости. Вино на стенке стягивалось в крупные капли, они, сочетаясь, образовывали струйки, а последние стекали па пол настоящими лужицами. По звуку определялось, кто среди присутствующих более всех нравится рыжей гетере Демо, которая уже успела выдернуть из волос многочисленные гребни, отчего освободившаяся масса упала ей на спину и па обнаженные покатые плечи настоящими темно-красными волнами. Тело ее, необычно белого цвета, ритмично содрогалось под прозрачной тканью, выработанной на острове Кос.
Молодые мужчины громко смеялись над неудачами хозяина, поскольку звуки получались слабыми, но одновременно его и успокаивали:
— В любви не везет, Евбул, так будет счастье в деньгах!
— Да, не Афродита — так Гермес!
Среди смеющихся выделялся ухватками рыжий Демад.. И так кривоногий, а теперь, опьяненный, оп ставил короткие конечности почти колесом и при ходьбе скользил по мокрому полу, на котором узоры, от пролитого вина становились еще выразительней.
Евбул привычно улыбался, почесывая жирную грудь. Он был уверен: человеку с достатками всегда хватит соблазнительных женских тел, вот хоть бы этих, пока что прикрытых тканями.
Нет, он больше всего присматривался к кинику Антифонту. Тот словно позабыл о своем ученье, которое разносит по Элладе, чем должен вызывать ненависть народа к бытующей несправедливости, то есть к богатству одних и нищете других свободных людей. Вино, дорогое, и местное, и хиосское, и привезенное финикийцами из Азии и Ливии, неизвестно где помещалось в небольшом чреве, которое лишь теперь вырисовалось под красным хитоном. Да и это еще не все: Евбул видел, как прикипает Антифонтов взгляд к флейтисткам, особенно к Демо. Когда неуемная женщина проносится в танце, как бы подстегиваемая волной волос, сверкающая белыми коленями и размахивающая тоненькой флейтой. — Аптифонт поднимается на ложе и в красновггом пламени его расширенные глаза наполняются кентавровым желанием. . .
«Вот и ничего не надобно! — мыслена потешался Евбул. припоминая недавний спор в цирюльне. —Конечно, Демо щедрее па ласки, нежели Фрина. Но ты не ученик Диогена-собаки!»
Ёвбул вроде завидовал Антифонту. В непокойном нынешнем мире лучше всего приверженцу этого философского направления, если можно так выразиться и считать философами грязных и нечесаных киников, снующих от города к юроду. Вот к сейчас бродяга намерен отправиться в Македонию— приглашение царя Филиппа. Царь, дескать, собирает ко двору талантливых людей. В былые времена эллинов созывал македонский же царь Архелай, варвар в душе, но смягченный эллинской культурой. При Архелаевом дворе жил поэт Еврипид — там писал драмы, там и умер.
Все верно. Македонский повелитель не дремлет. Антифонт приглашен потому, что в Пелле известны его высказывания. «Элладе не сыскать лучшего хозяина, чем царь Филипп! Он поможет разрушить несправедливый мир! Тогда по-иному засияет и наше учение!» Не им первым произнесены слова, да он повторяет их без боязни. А какую правду таят они оносительно того, что миру нужон властелин. Кого ни спроси в Элладе среди богатых, — правда! Но подтвердят тихо. Разве что Демад говорит с пьяных глаз все пришедшее на ум. Умеет убеждатъ. Хотя сам обожает анархию. А кинику разрешено все. Даже если не пьян.
Евбул поискал глазами кого-нибудь поважней. Мидий, с которым можно говорить открыто, скатился с широкого ложа и ползает по мозаичному полу, изображая сойку. Гости подобострастно смеются. Флейтистки взвихривают убранство, чтобы он хорошо рассмотрел белые, никогда не видевшие солнца бедра. Кто знает, до какого соблазнительного предела обнажается красота. Им хочется выгодно продать прелести. Вот только чьи ноги выберет богач? А заплатит щедро. Если, юнечно, после кривлянья не направится к гордой Фрине. . .
— Гав-гав!
Мидий добрался до Евбулова ложа, оперся руками о стол, как опирается собака лапами, да легкое сооружение не выдержало огромного веса, наклонилось, и красную лысину залило дорогое вино.
— Гуляй, Мидий! — подзадоривали молодые. — Гавкай! Твое время!
— Рыночный пес Сатрап подох!
— Га-га-га!
Евбул не уловил в криках прежнего уважения к старому человеку.
- Настоящий Сатрап! — хохотал Демад. пританцовывая кривым ногами.
- Ха-ха-ха-ха! — охотно поддерживали.
Евбул подозвал раба-эконома и приказал спросить уважаемого гостя о самочувствии. Пусть и по-дурацки тот тешится, но к таким деньгам относится с почтением даже государственный казначей, у которого достаточно и собственных сокровищ.
Эконом возвратился незамедлительно. Отворачивая в сторону исохшее болезненное лицо, он сказал, что от вина не умирают. а разум Вакх берет взаймы.
- Иди, — махнул рукою Евбул.
Пьяный Мидий способен на любую мерзость. Да не стоит выпрашивать раба. Евбул отвернулся и снова заметил, Антифонта.
Вот кто поразил! Признаться, хозяин было разозлился, завидев у себя киника, хоть на симпосин может прийти любой афинягин. Этот же снмпосион, собственно, и замыслен для того, чт бы задобрить гостей. А то ведь после речи Демосфена в защиту Диопифа появилось беспокойство. К тому же недавнее событие. . . Чернь не должна забывать своего места. . . Дурак Демад подстегнул к действию отбросы, а ты расхлебывай. . . Пришлось зайти с Мидием в пританей, потолковать, с кем следует,— против черни посланы скифы. . . Чего стоит уговорить такого, кап: притан Курикл? Ценит услуги, но виду не подает. Вот и сюда носа не показал Будто и не он. . . А симпосион для того и задуман. . . Пускай пьют и рассказывают, как погуляли. Здесь архонты, стратеги, булевты. И Демад не один, а с портовыми дружками. Глупость свершена им с похмелья и от безденежья. Демада надо держать при себе. Он может направлять гнев толпы. . .
Правда, после такого угощения хозяин не досчитается денег,. Кому иод силу подобное в Афинах, кроме, конечно, Мидия?' К тому же — весна.
Нет, уж кто сегодня обожрется, — тот поддержит и в экклесии. А это — самое главное. . .
Лишь язык Аптифонта мог испортить многое. . . Но так казалось вначале. . .
Звуки музыки из противоположных концов просторного дома слагались в сплошную какофонию. Ее могли пересилить только кроталы. Они и выходили победителями в большой зале, куда сбежались самые юные гетеры. Эти девчонки с полудетскими личиками и с горящими глазами, подзадориваемые молодыми людьми, раскраснелись, как розы. Они срывали с себя и швыряли куда попало, под одобрительные крики, прозрачные и непрозрачные хитоны, мгновенно выдергивали из недавно хитро закрученных причесок неисчислимые гребни, намереваясь сначала прикрыть волосами тоненькие белые тела, по которым расползались красные пятна, вызванные не то вином, не то въедливыми мужскими взглядами. Но звуки кроталов дергали так властно, что целенаправленные движения рук оказались бесполезными. Девчонки размахивали руками лишь для того, чтобы сохранить равновесие в танце.
«Дураки мечтают о Фрине, — мысленно смеялся Евбул, глядя на лишенные большого искусства танцы. — Кому удается провести ночь у нее в спальне, — тот вырастает во мнении товарищей на целую голову. Настоящее же наслаждение — свежая юность. . . Пусть одну из них приберегут».
Оглядевшись, Евбул вскоре отважился на риск. Письмо, которое Эсхин написал царю Филиппу и которое сейчас лежит в дальней комнате этого дома {без разрешения государственного казначея Эсхин ничего не посылает царю), — то письмо можно отправить с Аитифонтом. Вручит его кинику эконом. Антифопт уж никак не станет утверждать, что получил его от Евбула.
С такими мыслями, совершенно трезвый, Евбул спустился с ложа и проследовал во внутренние покои, приказав эконому позвать к себе Эсхина. С Мидием советоваться ие желал, его известит попозже. С Демадом — тем более. А решающая дела экклееия уже не за горами.
На дворе серело. Многие гости, кому не добраться домой, среди них и Демад, разлеглись па голых камнях, примостив под головы венки и тряпки, уснули. Им безразлично, что на безобразное, поведение граждан смотрят рабы, что завтра об их поступках будет толковать весь город, — зато погуляли всласть!
Эконом уже вел к хозяину молоденькую гетеру, прикрыв хрупкое тельце красным, хитоном с прилипшими к нему лепестками раздавленных роз. Она перевисала через мужскую руку как будто бы сломанным позвоночником. В узкой белой ладошке был намертво зажат ремешок от бубна. Сам бубен болтался в воздухе. На нем вызванивали серебряные колокольчики.
«Именно таких девчонок обожает Пракситель! — вспомнилось Евбулу недавнее посещение скульпторова двора. — А. ему дано понимание».
Уже много дней царь медлил под Олинфом, некогда афинским городом, недавно ставшим македонским. Он втайне порицал себя за бездействие воинов, хотя они без устали, на его глазах, только тем и занимались, что предстоит им безошибочно делать в битвах. И вот. . . Неожиданно в царский шатер вошел начальник охраны Павсаний.
-.Царь! — склонил он, насколько мог, голову. — К тебе Антифонт из Афин. Настоящий, говорит, киник. Только что с корабля. Подарок тебе.
И подал свиток папируса.
— Уходи, — приказал царь, отодвинув кубок, наполненный спасительным для ничегонеделанья вином.
Письма он читал наедине. Безъязыкая охрана — не в счет.
Поздно ночью, отпустив киника, — тот до мелочей поведал все, что знал, а затем ухватил золотое кольцо с драгоценным камнем и благодарно принял приглашение погостить во дворце в Пелле — царь еще долго прогуливался возле шатра, чувствуя, как из тела улетучиваются остатки хмеля.
Вокруг лагеря пылали костры. В бликах неспокойного пламени шевелились человеческие фигуры. Огонь бросал на деревья и па скалы громадные тени, которых пугались сопровождавшие войско собаки. Они взрывались лаем, тревожа козьи стада, без которых тоже нельзя представить себе македонское войско как на стоянке, так и в походе.
Из шатров, где спят воины, слышались разговоры. Припадая на увечную ногу, царь нырнул в густую тень. Ему следует знать, чем живет войско накануне важных событий. Остановился возле первого походного жилища. Охранники, тоже старавшиеся не шуршать травою, приблизились настолько, что царский затылок ощутил горячее дыхание.
— Отойдите! — оттолкнул он ближнего, а прочие бесшумно удалились.
Голос в шатре был хриплый. Слышался отрывистый кашель.
— И нет войне конца! Учеба эта еще трудней, чем поход!
Ответил молодой сердитый голос:
— Дурак! Тебе нужен мир?
— Был я у брата, — не обращал внимания кашляющий, — нагляделся на его жизнь, и стало мне не по себе. . .
— Что ж ты увидел? — спросили из дальнего угла.
— Рабы дешевые. Рабов у него достаточно. Да от них мало пользы. Лишь бы инструмент сломать. Украсть на выпивку. И сам брат ест не вволю, и рабы. А вечером собралась семья, дети, — тогда-то мне и стало не по себе. . . Позавидовал брату: хром. Такому царь не вручит щит и копье-сариссу. Потому после брата останутся его дети. А я. . . Двинемся в поход, убыот — кто вспомнит через десять лет?
— Дурак! — снова взвился молодой голос. — Дети! Я ни на какую жизнь не променяю нынешнюю! У царя много золота из Пангейских рудников. Везде ходят его монеты. Он щедро платит за службу! Чего надо? Глядеть на небо, как хлебороб или пастух? Моя погода у меня в руках. Об остальном позаботится царь!
— Правильно! — поддержали молодго. — Таких царей, как нынешний, Македония не знала! Укротил всех явных врагов! Завоевывает новые и новые земли. Мудрым эллинам морочит головы. Говорит, что и македонцы — эллины! Ведь понимаем их язык, стало быть — братья! Будто и произошли от Геракла! Мой дед в горах ни во что ставит Зевса! что нам, воинам, от этого обмана только польза.
Покашливающий не сдавался:
— И зачем столько земель? Туда, на север, дикие горцы не дают покоя, здесь, на юге, — эллины недоволъны. . .
— Ну, ты, молчи! Может, царь каждого македонского воина сделает маленьким правителем? Понял? а еще у него есть намерение идти на персов! В Азию!
— Да, вот где богатство! Мой дед расказывал. Он видел персидского царя...
Филипп улыбнулся и без единого звука двинулся дальше.
«Нужно узнать, у кого из этого шатра есть хромой брат!»
Простой воин может погибнуть в первой схватке. Но полководцу не нужен в войске даже малый изъян.
Царь постепенно обошел все шатры. Где не утихали разговоры, — там останавливался, слушал, запоминал.
Вскоре уснуло все. Перекликались часовые да не унимались собаки. Иногда тревожились козьи сада — знать, появились волки.
Царь возвратился к своему шатру упокоенный.
Между деревьями вырезался из мрака месяц. Ночное светило казалось близким, словно повешенны1 кем-то круглый щит.
Царь приказал безъязыкому охраннку разбудить царевича.
Филипп наставил указательный — Зевсов — палец на ближнее ложе.
— Поговорим!
Все предметы в шатре — свидетели переговоров, бесед, военных совещаний. Особенно часто призывал царь Александра на собрания военачальников, полагая, что юноша услышит много полезного, поскольку самому запали в память совещания у фиванского вождя Эпаминонда. Доселе снится, будто он, Филипп, дрожит в углу шатра от опасения, как бы суровый фиванец, в медных сверкающих доспехах, в высоком шлеме, не обратил свой взор в его сторону и не спросил о чем-нибудь таком, на что Филиппу, заложнику в чужой стране, почти пленнику, никак не найти нужного ответа. Зато сколько почерпнуто знаний!
Александр не обнаруживал намерения садиться. Он стоял, освещенный пламенем светильников. Две могучих охранников, которые каждую ночь, сменяясь попарно, стоят в царском шатре, казались каменными гигантами в сравнении с его невысокой гривастой фигурой. Они оставались неподвижными, а он постоянно передергивался всем телом.
— О государственных делах. Ты уже дорос.
— Тебе снова плохо?
Александр все-таки опустился на ложе, прижимая руки ко лбу, розовыми ладонями вперед, чтобы лучше видеть отца. На огонь, однако, смотрел не мигая.
«Догадывается, — подумал Филипп, не выдерживая прямого взгляда. — Не умереть мне своею смертью. Плохо молодому отцу при таком сыне!»
Но Филипп быстро избавился от скверных мыслей: за ними ведь приходит гнев. А какой тогда совет?
— Известия хорошие.
— От киника?
— Да.
— Рассказывай.
Слова из уст Александра выпадали кусками железа. Будто он здесь старше, отцу же отведена роль угождать и подчиняться.
Нет, этот юноша, оставленный без власти над собою, угрожает миру мучениями. Может, лучше устроить несчастье. . . Хотя — сыну? А если — не сыну? Будут еще сыновья.
Да зачем загадывать наперед? Нужно использовать молодую силу и молодое умение находить правильный выход из любой опасности. А пока что — раскрыть ему государственные тайны. На всякий случай. Сколько лет отсчитают парки? Олимпиада до крайности недовольна мужем, передают верные люди. Она способна на все.
— Сын! В Афинах давно варится крутая каша, — Филипп умерил голос до шепота, даже оглянувшись на охранников, но так и не решив, какое выражение следует придать лицу. — Мои сторонники намереваются взять власть. Не скрою, есть у меня связь с тамошними гражданами. Не жаль золота. Они понимают, что под моим крылом будут жить без страха перед собственной чернью. Зачем богатому хваленая демократия, где бедняк решает государственные дела наравне с ним? У бедняка в голове одно: как поживиться за счет богача! А если и решат что-нибудь совместно и надлежащим образом, так бедняк от избытка гордости тут же разболтает сокровеннейшее всему свету. У них нет государственных тайн. Так что самые богатые афиняне — за меня. Какая же польза от этого нам? Улавливаешь? Не скрою еще — об этом даже воины догадываются! — очень хочется двинуть войско в поход против персов. Отвоевать у них бывшие эллинские земли. Но не могу отважиться, пока за спиною Афины. Мне нет нужды в их богатстве. Не афинского войска боюсь, даже не их триер, — хотя то огромная сила, запомни, и не скоро мы сравняемся с яими мощью на море. Боюсь заразы, которая рождает в го-
ловах человеков гордые мысли о прирожденном будто бы равенстве всех людей. Наши дружинники, наши воины, криком избирающие себе царя, верят в его ообые качества и превосходство над собой. А что будет, если они пгроникнутся тем духом?. . Хочешь царствовать — уничтожай тень демократии!
— Нужно идти на Афины открытой войною! — сверкнул глазами Александр. Львиная грива поднялась, как у зверя шерсть. Лицо стало еще более некрасивым, чм оно бывает в часы задумчивости.
Филипп снисходительно улыбнуся. Все-таки молодость. . . Выждал мгновение. Выпятил живот, держа на нем, под гиматием, большие пальцы рук. Вроде говорил о домашних делах, а не о судьбах эллинов.
— Афины — вековое дерево. Чтобы его выкорчевать в открытой борьбе, —можно потратить всю жизнь. Тебе, наверно, рассказывал Аристотель, сколько лет состязались Афины со Спартой. А могу я терять время? Их нужно обезвредить хитростью. Кого погладить, кого казнить. Сильны они,но слишком много там мудрецов. Никто никого не слушает. . .Золотой топор отопрет любую дверь. А покорим малоазийские эллинские города — тамошние жители, кстати, с благодарностью за освобождение покорятся нам! — может, еще какие земли удатся отнять у персов? Что тогда для нашей державы Афины? Букашка. Говорю на всякий случай. Не ведаю, успею ли сделать задуманное. Для этого, может, понадобится не одна жизнь. . .
Царь обнял Александра за плечи, пытаясь придать своему лицу маску высочайшей доверительности, и выдавил из здорового глаза слезу, но сам тем временем цепко следи, за сыном. Ведь кричал же он, будучи мальчишкой: «Отец! Так хорошо воюешь, что мне ничего не останется завоевывать!» По чьему наущению кричал? Олимпиады?
Но у него еще детский ум. Он вырос в соседстве с небольшими эллинскими государствами. Мир видел разве на картах, развешанных Аристотелем в царской загородной усадьбе, в деревушке Миезе. Потому не может представить себе величину персидской державы. Чтобы завоевать ее хотя бы частично, не хватит, вероятно, и жизни детей царевича.
Лицо наследника оставалось по-прежнему неподвижным.
— Ты не открыл, как твои сторонники собираются взять верх. Филипп решил ошеломить:
— Убьют Демосфена!
— Демосфена? — подействовало на Александра. — Он же в Афинах лучший оратор!
И снова юноша коснулся рукою того места, где обычно носится нож. Даже безъязыкие охранники, уловив порыв царевича, подняли глаза.
«Дает знать о себе Аристотель! — подумал Филипп. — Говорит, будто Аристотель не признаёт Демосфена большим оратором. Почему же Александр вроде бы вступается за Демосфена? Потому, что тот причастен к науке?»
Царь засмеялся:
— Слово сильнее оружия. Глупыми считаю государей, которые не остерегаются слова. Мол, говори, лишь бы рукам воли не давал. Да если бы Демосфену тысячу рук, — и тогда бы он не совершил тысячной доли того, что сделает голосом! Это он уговорил выслать против меня Диопифа, который так и стоит в Византии. А сколько еще пакостей придумает этот о-ра-тор!
— Отец! — раздалось в ответ. — Покровительствуешь заговорщикам! Извести о подлых афинский государственный совет! Думай об истории!
Снова царское выражение светилось в глазах Александра. Он был готов высочайше повелевать.
Но царь ответил смехом, стараясь не замечать неожиданной все-таки готовности сына принимать немедленные решения. Надо было свести на нет его неприятное и опасное свойство.
— Власть чистыми руками не удержать! Когда-нибудь припомнишь мои слова. Историю напишут по моему приказу. Только в Аттике позволено Геродоту или там Фукидиду писать все, что вздумается!
И чтобы сразу доказать свою решительность, твердо произнес— словно отдавая приказ вступать в сражение:
— Завтра веду войско в Фессалию! Поближе к тому государству ненавистной демократии. Чтобы при заварушке — быть возле. Пускай Диопиф стережет Византии. Сам же его оставит.
И тут же поднялся с ложа.
Демосфен очень ценил тишину афинских ночей.
Вечером он зашел на женскую половину дома, в гинекей, и там перед ним .мелькнули лица жены и дочери — обе как родные сестры, подвижные и тоненькие под пестрыми хитонами. Обе с тем пугливым выражением глаз, которое свойственно женщинам по эллинским гинекеям.
Посмотрел и на голубоглазую Халю — привез-таки ее Фрасибул в Афины, хотя законная супруга побледнела пуще обычного, снова завидев красивую молодую рабыню. Но покорно промолчала. Халя, показав тоже бледное, зато очень живое лицо, заставила улыбнуться своего хозяина. Особенно умилила хорошо различимая горбинка ее тонкого носа — признак того, что эта женщина — дитя скифских степей.
Думал потолковать с женой о замужестве дочери, да решил отложить разговор, а прежде узнать мнение самого Гегесиппа.
Вскоре уснул просторный дом, построенный еще дедом Гилоном. Утихли шумные при свете солнца Афины. Казалось, нигде не работает человеческий ум, кроме как возле этого слабосильного светильника.
В каждой речи на Пниксе Демосфен напоминает о македонской опасности. С утра дает указания экономам относительно дома и работ в эргастерии, где рабы выделывают щиты, теперь такие необходимые для государства, — и торопится в пританей, в булевтерион, на агору, время от времени наведываясь в Пирей, чтобы как можно больше выведать о положении дел в соседних государствах. Вечером совещается с друзьями: Ликургом, Гегесиппом и возвратившимся Гиперидом.
С лицом цвета бронзы — настолько обожгли морские ветры,— кудрявый и стройный, Гиперид, взойдя на берег, сразу поинтересовался, нравится ли живой подарок, Халя, но уловил нежелание одаренного говорить об этом и переменил разговор.
Сейчас он твердит одно:
— Глаза и руки нашего государства должны быть устремлены на берега Понта! Те земли всевышними богами предназначены для выращивания зерна, в котором мы, имея каменистую почву, постоянно нуждаемся. Все тамошние жители, как эллины, так и варвары, хотят сбывать урожай нам. Я убедился: количество вывозимого зерна они способны увеличить в несколько раз. Особенно из скифских степей, из Ольвии. А доставить у нас есть на чем. Есть и за что купить. Там ждут подвоза афинских изделий. Так что наша архе должна укрепляться. Демократия привлекает людей. О ней знают и рассуждают. Она по душе необузданным скифам, живущим за Понтом Евксинским.
— А Филипп? — не удержался Демосфен, чтобы не напомнить о своих тревогах и опасениях. Хотя ему очень по сердцу рассказы давнего приятеля о далеких скифах. Они высоко ценят свободу.
— Согласен с тобою, — немного опечалилось лицо Гиперида.— Филипп понимает это не хуже: голодный эллин, дескать, забудет о Родине. Надо нашему государству укрепляться на берегах проливов, ведущих к Понту! Нужно посылать афинских граждан в войско Диопифа!
Над миром густела черная киммерийская ночь, то есть такая, какая царит на севере, за пределами Скифии, где некогда жили упоминаемые Гомером киммерийцы, ныне исчезнувшие, — а Демосфен посматривал на чертеж мира, поблескивающий в огне светильника старой медью, и снова посылал мысли по всей Элладе, Азии, Ливии — везде, думал о людях и о самом себе.
Никто среди друзей не слышал от него жалоб на давнюю боль. Но чем дальше отодвигается детство, тем разительней проявляется прошлое. . .
У человека под белой тканью — желтое лицо, удлиненное и суженное книзу, и маленькому мальчику не верится, что это его отец, тоже Демосфен, такой обычно громогласный и веселый возле которого веселеет любой. Крепкие руки будто снова подбрасывают малыша к потолку, откуда окружающие люди кажутся низенькими и незнакомыми — увеличиваются их головы и резко сокращаются ноги.
«Наследник! Для него мои мастерские-эргастерии!»
Отцовские кудри внизу. Они приятно пахнут. . .
Но мальчик уже снова стоит возле длинного стола, сжимая в пальцах ручку сестренки. Рядом останавливаются молодые люди:
«Бедные сиротки! Бедные сиротки!»
Заступается педагог Фрасибул:
«Что зря говорить, господин оставил вдоволь добра. Не каждому свободному столько приснится. . .»
Раба со злостью толкают:
«Молчи, скотина!»
Сестренка — в плач. Ей жаль Фрасибула — он без устали рассказывал увлекательные сказки о героях да чудовищах и мастерил игрушки. Жаль дрожащего брата, няньку, мать.
Демосфен упорно сжимает маленькую ручонку.
«Утри слезы. Сдерживайся. . .»
Во дворе рыдают нанятые плакальщицы. Головы женщин укутаны черными тканями. Печальные звуки из невидимых уст наполняют тела окружающих жалостью. Куда бредут умершие? Какими одинокими чувствуют они себя на дороге в пугающую неизвестность?
Всякий раз Демосфен добирается в мыслях лишь до этого момента. Наверно, боги отняли память про страшные дни.
А потом видел наглость чужих людей, еле заметные слезы матери, видел недовольство и печаль рабов, особенно педагога Фрасибула. Видел, как сестренка превращается в запуганного и беззащитного звереныша. Ему самому временами становилось безысходно тоскливо от осознания того, что рядом нет отца.
Сначала, после похорон, утешался тем, что учителя рассказывали столько интересного — замирал от восхищения. Обучение, кстати, было единственной заслугой опекунов. Отец, умирая, простонал: «Если не дадите сыну хорошего образования — рассчитаюсь и в царстве Аида!» Опекуны принесли присягу, О ней упоминалось на суде. Относительно прочего — заботились только о себе. Растаскивали все, что можно, даже не дрались между собою, как обычно случается при дележах, поскольку добра в городской усадьбе накопилось с избытком.
«Тебе шестнадцать лет. Что будешь делать, став совершеннолетним?»
Юноша не задумывался:
«Путешествовать! Как Гекатей, Геродот! Как Солон!»
Губы учителя презрительно сложились:
«Деньги нужны»
«Деньги? В Афинах мало людей с такими достатками! Два эргастерия. . .»
Демосфен был тонок, но высок, уже вровень с учителем. Увидел, как у того вспыхнули зрачки, будто лезвия мечей. И тут прорвалось:
«Отец был богат, да не ты. Один эргастерий остался».
Учитель затараторил, проглатывая в спешке слова, будто и не о нем говорилось в городе, что лишь дурак с таким голосом может оставаться наставником бестолковых мальчишек. Умный сделался бы актером или ритором, брал бы большие деньги с афинских граждан. Но из торопливого рассказа все же получалось, что Демосфена обворовывают опекуны, родственники отца. Отец нажил имущества на четырнадцать талантов, а теперь вряд ли уцелела одна треть. Пока Демосфен достигнет совершеннолетия. — и на талант не получит имущества! А законы обязывают его кормить мать и выдать замуж сестру!
К концу пространной речи наставника юноша дрожал. Но не испытывал робости, только — ненависть к людям, которым доверял и которым разрешал хлопать себя по плечам! Они умышленно держат его как можно дальше от желтого песка палестры, чтобы обессилить его тело и разум!
Бросился к дому, желая одного: затравить наглецов собаками, гнать по улицам! Потом обратиться в пританей, в суд, в народное собрание, навсегда заклеймить позором!
Казалось, что достаточно поведать об услышанном первому встречному, — и люди, даже рабы, немедленно набросятся на проходимцев.
Теперь, с высоты лет, понятно, что учитель собрал много улик против родственников. Не хватало догадки правильно их использовать.
Демосфен прибежал во двор как раз в то мгновение, когда опекуны без особой злости ругали домашних рабов. На красных от вина и удлиненных от природы лицах выделялись синие глаза. Ноздри слипались от праздного удовольствия и даже пресыщения. На прибежавшего никто не обратил внимания.
«Негодяи!» — ухватил он хитон ближнего от себя дядьки Афоба.
Афоб продолжал исторгать ругательства, однако, взглянув на племянника, сильнее вытянул лицо:
«Братья! Мальчик заболел!»
Больше ничего не слышали рабы — юноше обвили голову хитоном прочие опекуны. Быстро были разогнаны невольники, и трое сильных мужчин легко понесли строптивца во внутренние покои.
«Воры! Мое имущество. . . Воры. . .»
Дядья уложили племянника на кровать. Позвали крепкого телом раба и приказали держать больного в постели — он бредит. Раб не должен передавать ничего из услышанного, если желает прожить еще.
Говорили открыто, невзирая на то, что Демосфен продолжал вырываться и кричать.
Но силы оставили тело. Когда привели мать и она в слезах склонилась над кроватью, сын сначала попробовал рассказать обо всем, да тут же сообразил, что она не слышит его слов, а спрашивает только одно: «Где болит?» В материнских голубых глазах появился ужас, уже виденный там в день смерти отца и несравненно превосходящий оцепенение, которое она, степное создание, испытывала перед беспредельностью морских глубин. Он понял также, что от нее не будет никакой поддержки, что уже не возвратятся те времена, когда он, пятилетний мальчик, склонялся под материнскую руку с расквашенным от падения носом, а мать теплыми мягкими губами прогоняла боль и обиду. Отвернулся к стене и затих.
В соседней комнате говорили. Звуки пронизывали ткань, закрывавшую дверной проем.
«Боги смилостивились над слабым умом!»
«Вина учителей! Разве позволено мальчишке так много знать?»
«Иные вертятся возле палестр, воруют яблоки из садов или торчат на агоре, а он — вечно над свитками. Всегда читает!»
Громче всех возмущался Афоб:
«Видит Зевс! Если бы не клятва. . . Я бы этих учителей. . .»
Демосфен молчал. Даже к еде прикасался только с появлением сестренки. Когда девочка приближалась и молча останавливалась возле кровати, горло ему давили слезы, а в голове рисовалось то, что ждет сестренку после его голодной смерти: то видел ее в лохмотьях на агоре с протянутой рукою, в окружении облезлых псов, где даже стриженые рабы покрикивают на несчастную, а она, сгорбленная, прячет за спину руку; то, по-нищенски же одетую — во время праздника Дионисий, молодую, красивую, но такую немощную и жалкую, что встречные девушки, все в чистых пеплосах и в ярких цветах, останавливаются и толкают друг дружку тонкими руками:
«Дочь богача Демосфена. . . Был еще брат, да умер. . .»
Ничто не спасет бедняжку. . . А виною — он! Струсил перед наглостью. Умер голодной смертью.
И тогда прикасался к еде. Засовывал жесткие куски в сухой рот, усилием воли вдавливал непрожеванное в сведенное судорогами горло.
Когда сестренку уводили, — мысли возвращались.
Именно в те дни передумал столько, сколько не успел передумать прежде за всю жизнь. Мысли сначала бились беспомощно, как зверь в тесной клетке, где каждое движение натыкается на металлическую решетку. Казалось, осталось одно: смерть. . . смерть. И только заботы о близких прогоняли видение.
Постепенно отчаяние переросло в новую надежду: достигнув совершеннолетия, можно защитить себя самому! Ведь в афинском государстве каждый гражданин имеет право выступить перед народным собранием, перед судьями, доказать собственную правоту! Ведь в государстве — демократия! Об этом знал с молодых лет, от отца. Да и сам воочию видел и слышал, как умело защищался на суде стратег Каллистрат и как судьи вынуждены были оправдать его после произнесенной им страстной речи. Народ в заключение даже похвалил умного человека.
Нужно было научиться хорошо говорить. Следовало обучиться многим наукам. О дальних путешествиях не стоило и загадывать. Именно после тех тяжелых дней в юноше родилось сочувствие к несправедливо обиженным гражданам.
Выздоровев, он стал брать уроки у знаменитого оратора Исея, ученика самого Исократа. Дядья смотрели на учебу спокойно, не подозревая, зачем это делается. Они снисходительно посмеивались над явно неуклюжими, по их мнению, стараниями: после перенесенного потрясения он стал заикаться, достаточно было расстроиться или просто немножко огорчиться.
Наступили безлунные ночи. В одну из них Агафон вертелся на жестком каменном полу, по-всякому мостя себе под голову твердый мешок, служивший подушкой, и никак не мог дождаться признаков рассвета.
В комнатушке всего одно окошко, да и то под самым потолком и выходит во двор. Однако даже такой незначительный проем в стене позволяет слышать с улицы шум и песни. Когда же над Афинами поднимается солнце, — его лучи наполняют сиянием весь город. Тогда уже не остается ни одного уголка, где бы человек не догадался, что на земле родился новый день.
Под утро Агафон не улежал. Осторожно заходил из угла в угол, стараясь не разбудить шагами старую хозяйку. Отважившись на благородное дело, он никого и ничего не боялся.
Наконец, не дождавшись рассвета, ухватился за край оконного отверстия, подтянулся на руках к квадратному, пахнущему прохладой пятну и различил в белесоватой полумгле отдельные камни. — после того решил спуститься по лестнице. — Куда? — скрипуче спросили из темноты. Неизвестно, которая старуха подала голос — хозяйка или ее
сестра.
Сгущенный сумрак не дозволял различить очертания собственной вытянутой руки.
— Пройдусь.
Старуха-хозяйка, в белом и длинном, засмеялась совсем рядом,
— Дело мужское. . . В праздник человек липнет к человеку. Помню — не такая уж я старая. . . Ты бы присмотрелся.
В иной раз на подобные намеки Агафон отпустил бы страшные ругательства, но сейчас он молча оставил за спиною стук дверей и подумал, что не следует даже гадать, удастся ли еще когда-нибудь возвратиться сюда. Ведь прихвачены с собою мешок, палица, в гиматии — твердые монеты. Даже пожалел себя, такого молодого, бескорыстного, совершенно не знаемого людьми, ради которых отважился чуть ли не на подвиг. . .
Да пустяки: кто борется за правду — того не минует Зевсова милость. Того охранит Афина, — помнится от колыбели.
Когда оказался на улице, над выступающим из красноватого мерцания акрополем уже сверкало золотом длинное копье богини. За синеватыми верхушками Ликабета — довольно высокой горы, прикрывающей город с северо-востока, — поднималось солнце, разгоняя розовые тучки, похожие сейчас на нежные весенние цветы.
Рассвет бодрил не только переливами красок и заметной прохладой, но и обещанием хороших перемен. Вовсю заливались птицы...
Когда просветлело окончательно, Агафон заметил, что стоит на улице, вымощенной белыми широкими камнями, еще влажными, но уже звонкими, и камни отвечают звуком па каждое прикосновение человеческих ног, а может, и на прикосновение птичьей лапки, прошлогоднего увядшего листика, всю зиму провисевшего на скрюченной ветке, на дыхание ветра, потому что после восхода стали носиться тысячи невидимых пчел.
По улицам с громким смехом и песнями двинулись люди, будто они только и дожидались солнечного света. Некоторые среди них были до того щедро украшены цветами, что казались кустами диковинных растений: на голове — венок, в руках — охапка цветов, да и в корзине — огонь!
Капли росы на цветах переливались тончайшими искрами, как драгоценные камни.
Глядя на краски, вдыхая запахи, Агафон почувствовал, что у него закружилась голова, будто он уже напился вина из амфор, которые сегодня будут вытащены из прохладных погребов. Припомнил, что в течение нескольких дней ничего не ел, целую декаду пролежал в каморке, дожидаясь сегодняшнего дня. Даже старуха начала беспокоиться, не заболел ли постоялец, не нужно ли чего прикупить — так она слетает, ноги у нее исправны.
Он же ни в чем не нуждался. Все дни был здоров и силен, осознавал себя способным голыми руками душить врагов, разбивать мертвые головы. . .
Только теперь, ощутив головокружение, немного вроде бы растерялся: а что, если придется бороться с плотной массой, толпой, прежде чем доберешься до главного врага? Хватит сил?
От неуверенности прислонился к прохладной каменной стене. Слышались обрывки разговоров об ипподроме, где какой-то человек по имени Идиот собирался добиться победы на своих карих конях, подаренных богатыми фессалийскими родственниками, а еще о театре, где будет показана трилогия сиракузского поэта. По-прежнему торопились по улице люди, свободные граждане вперемежку с рабами. Стоять неподвижно, когда тебя обтекают толпы, — нельзя, не обратив на себя внимание проницательных прохожих. Бросился в человеческий водоворот, его прямо-таки донесли до крутого изгиба улицы, откуда пришлось уже самостоятельно добираться к тому месту, где стоял прежде.
Такое повторилось несколько раз. Недавняя упругость в руках и ногах медленно уплывала, вместо нее в мышцах рождались вялость и трепет, а в голове — желание отойти в сторону, опуститься, припав головою к теплому толстому стволу, упиться целительным запахом прохладной морской волны. . .
В толпе важно прошествовал краснолицый толстяк Евбул, окруженный молодыми сильными эфебами в синих военных гиматиях, с красною каймою по нижнему краю. За ним проследовал Эсхин с короткими кудрями на крупной красивой голове, прокалывая людей острым взглядом, почему-то пряча обросшие волосами руки под гиматием и притворяясь, что не знает Агафона, вроде они никогда и не беседовали, не пили вместе вино.
«Знает дело», — подумалось про Эсхина почти одобрительно. Прошел и цирюльник Евбул, невеселый, сгорбленный, а рядом с ним — носатый брат Демарат с кровавыми синяками на лбу и на запавших щеках — видать, здорово поколотили тогда на Пниксе!
Демарат даже не повернул головы. А посмотрел бы, узнал, что ж — и то вряд ли заговорил бы. Потому что при дележе отцовского имущества дрались так, что чуть-чуть не случилось смертоубийства.
Пробежал, громко гогоча, рыжий кривоногий Демад. Сверкнул его белозубый рот.
И еще — люди и люди! Пели, смеялись, кричали. . . «Да, — заключил Агафон при виде всего этого, — есть у мира сила! Богиня Эйрене, помоги!»
Сначала он прицеливался глазом к узкой улочке между каменными домишками, где заметил вольноотпущенника Патрокла, верного слугу Эсхина, точно так же, как и хозяин, оглядывающегося вокруг, но вскоре решил, что удирать не станет ни за что, пусть и торчат где-то там люди Эсхина. — нет, Агафон не преступник! Он добровольно пойдет на суд, совершив все возможное для спасения необходимого людям мира!
Наконец, совершенно изможденный, притулился спиною к камням. Клонило в сон. Чтобы не уснуть, цепко всматривался во все, что только находилось перед глазами. В городе пробыл недолго, но и за это время земля зазеленела и на ней зацвело каждое дерево.
Он задремал в легкой пестрой тени старой оливы, запоздавшей в своем цветении, и ему пригрезился родной дом, деревянная калитка в шершавой каменной стене. Тело наполнила радость оттого, что жив, свободен, что возвратился из путешествия. Внизу знакомо шумело родное море. Там бежали и бежали волны. А Скиф рядом переступал по земле тонкими ногами и бормотал по-эллински, но до удивления выразительно: «Господин! Ты пришел! А я устал. Сам пахал, сам сею, сам на винограднике. Видишь, какие руки. . .»
Агафон успел благодарно похлопать невольника но теплому твердому плечу, но тут же раскрыл глаза, поскольку Скиф лизнул ему руку и закричал пронзительным животным голосом:
— Иа-иа-иа!
На камнях горбился, широко расставив ноги и вскинув хвост, низенький ослик — это его язык прошелся но человеческой коже! — и подергивал запорошенным ухом.
— Иа-иа-иа! — продолжало животное, но уже не так пронзительно.
На него, однако, никто не обращал внимания. Будто оно тоже стало сегодня равноправным участником праздничного шествия.
Агафон же приметил в глазах ослика что-то чересчур хитрое, будто это существо в самом деле только что было рабом, но успело превратиться обратно в самое себя. Оно подмигивало залитым слезою глазом, как бы умоляя, чтобы человек не выдавал его своим собратьям.
Агафон улыбнулся, не понимая, морочит ли его видение или все это придумки уставшего сознания, и в то же мгновение невольно отпрянул назад: вдоль улицы, размеренно стуча по камням сандалиями, просто на него надвигался в длинном белом гиматии. . . Демосфен! Высокий, красивый, совсем молодой, но с опущенною на грудь головою. И не было вокруг оратора густой толпы, которая смогла бы в чем-либо препятствовать. Нет, так уж получалось, что одна волна идущих схлынула, скрылась за поворотом, а вторая еще не показывалась.. . .
— Иа-иа-иа! — снова начал умолять маленький хитрый ослик, и Агафон цыкнул на него, не подкрепив слов ударами, чем приятно удивил, потому что подобие улыбки перекосило морду животного.
Металл, спрятанный под гиматием, холодил горячую грудь. Агафон, сунул руку под ткань, сдавил рукоятку ножа, купленнаго в осевшей на один бок палатке на краю афинской агоры, напрягся, как поступал некогда в битве под Олинфом, где в один день заколол троих дюжих македонцев, двинулся навстречу Демосфену, быстро, даже стремительно, перекрывая топотом своей обуви стучание сандалий оратора, — а перед ним в легком удивлении вскинулись изогнутые светлые брови, засияли бездонные глаза, и вдруг сильный огонь обжег все тело. . .
— Иа-иа-иа! — закричал оживший ослик.
Где-то зарыдали женщины.
Утреннее солнце, перебросив лучи через высокие деревья и крыши внушительных строений, вызолотило внутренний дворик. Золотом покрылись статуи, как уже завершенные и даже раскрашенные в живые природные тона, так и те, которым едва положено начало. Золотого же цвета получились и глыбы мрамора, и фигуры рабов возле непонятных заготовок, ж согбенных подмастерьев да учеников хозяина этого дома — скульптора Праксителя — мощного па вид человека в расцвете сил. Густая борода и такие же кудри его были присыпаны мраморной мукою и крошевом, несмотря на то что рабочий день еще только начинался. Огромном рукою скульптор расчесывал в задумчивости кудри, потом ткнул руку в бороду — будто небольшую крестьянскую соху с пятью ралами запустил в чрезвычайно густой кустарник. А тем временем прищуренные глаза обшаривали двор, забираясь в полумрак между белыми колоннами, где теснились невыразительные нагромождения белого камня. Не остался без его внимания и центр двора, где рабы при помощи крупного морского песка и кусков мягкого красного камня шлифовали на статуях места, которые было приказано отделать до блеска. Подмастерья и ученики инструментами различного рода и очертаний сверлили и долбили неподатливую твердь. Везде стояли грохот и визжание, звуки трения и просто неумолчного шума.
Удивительный сицилийский песик подпрыгивал возле толстых ног скульптора, прижимаясь к огромным сандалиям. Голени, жилистые и покрытые курчавящимися волосами, присыпанные все той же мраморной пылью, очевидно, казались любопытному животному такими же каменными, как и конечности статуй. Песик находил забаву в том, что хватал зубами край пурпурной хозяйской эксомиды — короткой накидки, оставляющей свободной правую руку,— очень удобной для работы одежды. Хозяин не обращал внимания даже на песика, хотя еще не успел на него наглядеться. Это животное, купленное на далеком острове, мореплаватели привезли три дня тому назад.
Скульптор не спускал глаз с мраморной фигуры юноши с густыми кудрявыми волосами, которые закрывали затылок, шею и длинными локонами спускались на плечи и гордо выгнутую грудь. Юноша взирал на мир красивыми большими глазами. Его взгляд как бы уклонялся от встречного взгляда зрителя, глаза немного косили, но само изваяние привлекало чем-то необъяснимым и очень значительным. В каменном лице были соразмерно совмещены как девичьи, так и мальчишечьи черты.
Казалось, скульптор раздумывает, за какую работу следует приняться. Это состояние тяготило его. Пока руки — и та, что почесывала бороду, и та, что покоилась, свисая вдоль сильного туловища, а ее пальцы, ласкаясь, лизал песик, — пока обе руки не поднялись в одновременном движении. Это означало — немедленно подать резец! Несколько стальных полосок, поднесенных рабами, сверкнули на солнце. Он же, совершенно не глядя, выбрал именно то, в чем нуждался, и подбежал к каменному юноше. Скульптор улыбался и хитро посматривал на мальчишку, сразу выделившегося из толчеи учеников и подошедшего к нему вплотную. Тот был совсем мал — лет семи-восьми. Он походил чем-то на каменного юношу.
— Ей нравится! — прогудел скульптор густым басом, да о ком, — не договорил. И никто его не переспросил. То ли всем понятно, то ли никому не интересно. Подошедший мальчишка, во всяком случае, не понял ничего. Возможно, он расспросил бы. поскольку уже знал ласку учителя к себе, сироте, взятому в обучение по причине дарования и красоты, но в это время под колоннками, в дальнем углу двора разразился гомон и оттуда на освещенное солнцем место выступил высокий и мощный телом старик. Мальчишка заморгал глазами, перевел взгляд на хозяина. В пришедшем как бы угадывался мальчишкин господин, лишь сильно постаревший.
— Отец! — воскликнул скульптор, выбрасывая руку с зажатым в ней резцом и сразу же отдавая инструмент подоспевшему рабу. — Какие боги привели? Кому следует воздать жертву? Самому Аполлону?
Старик обвел статуи взглядом из-под нахмуренных бровей. Статуи уже потеряли иллюзорный блеск золота. Сердитое выражение на величественном лице не только не смягчилось, но даже усилилось. Кожа приобрела цвет обожженной глины.
— То же самое! — промолвил он.
Пракситель, к удивлению мальчишки, притих, и тот понял, что это и есть отец хозяина, Кефисодот, о котором не раз приходилось слышать. Ученики, подмастерья, просто рабы украдкой говорили, что отец, сам великолепный мастер, сердит на сына: будто бы он высекает не то, что следует!
Старик действительно зашипел:
— Тьфу! Где же в этом что-нибудь такое, на чем можно учить доблести нашу молодежь? Это красиво, да нашей целью всегда была калокагатия, воспитание не только созерцанием красоты, но и упражнением в доблести. А у тебя? Одни эроты, эти служители Афродиты. Еще бабы, девчонки. Связался, говорят, с той жабой. .. И верно. Высосет она из тебя кровь. Сам станешь лицом белый.
Малыш озирался и видел, как при стариковских ругательствах опускаются глаза у подмастерьев и учеников, как хитро улыбаются в бороды некоторые рабы.
Из свободных людей лишь молодой скульптор Лисипп, который совсем недавно пришел в Афины из города Сикиона, где для художников и скульпторов существует особая школа, посматривал на старика насмешливо и не прерывал работы возле своей статуи, делаемой с кудрявого молодого раба. Раба сейчас не было, но скульптор будто бы видел его — красавец получался в камне именно таким, каким был в жизни. Все во дворе уже согласились, что пришелец — настоящий мастер.
Малыш сразу догадался: старик говорит о белотелой Фрине, гетере, которой настоящее имя — Мнесарета. Она обладает необычной привлекательностью, будто бы по причине красоты. Но ведь красота ничего не значит для этого старика? Почему?
— Все они у тебя ущербные, все в раздумьях. Красивые, молодые — чего еще? Вот так бы саданул палицей! Вот таких Филипп возьмет голыми руками и продаст в рабство. . .
Пракситель было вспыхнул гневом, когда отец произнес нелестное слово о Фрине, но сдержался и промолчал, а когда тот заговорил о его искусстве — Пракситель опустил глаза, будто соглашаясь с услышанным.
— Таков теперь мир, отец.
— Мир — это люди. Но разве у тебя афиняне? Ты еще таких налепи, как лепит Скопас с Пароса. Такие они у него несчастные — вот как если бы им завтра смерть. А человек всегда должен оставаться бодрым. У тебя к тому же они очень слабые телами. Было бы еще полбеды, если бы один Скопас лепил неподобающе. Так нет же, ему подражают! Мало осталось мастеров, которые творят по законам Аполлона.
Пракситель стремился направить старика в центр двора, однако тот увидел между колоннами хорошо обработанную глыбу мрамора, в которой угадывалась вылезающая из воды женщина.
— Она? — остановился старик, цепким глазом определяя, что получится из камня.
— Она, — поднял глаза Пракситель. Взгляды мастеров столкнулись.
— Еще одна Афродита? — стариковские глаза долго ощупывали мрамор.
Над двором висела тишина. Все терпеливо ожидали приговора. Даже песик перестал резвиться, улегся возле желтых сандалий хозяина и взирал на людей льстивыми глазами.
Старик неожиданно, не говоря ни слова, направился к выходу, но, завидев мальчишку, высунувшегося из-за спины плотного подмастерья, поинтересовался: Как звать?
--Полиевкт.
Кого будешь лепить, когда вырастешь? - Еще не знаю, — последовал простодушный ответ. Старик погладил малыша одной рукою, держа в другой палицу. Назидательно посоветовал:
— Учись у моего сына, как делать статуи. Но что следует делать — думай сам. . . думай. Нашему государству угрожает опасность. И никто об этом не хочет думать, кроме Демосфена. . .. Запомни: Демосфен — вот достойный нашего города человек. А Пракситель. . . хорошо, что не едет к тирану Филиппу. . . Уже многие собираются.
Скульптор Лисипп, уловив последние слова Кефисодота, вскинул голову:
— Кого же он тиранит?
Старик не собирался отвечать. Крикнул мальчишке:
— Приходи ко мне! Я расскажу, как работали старые мастера. . .
Седая борода и пышные кудрявые волосы ярким пятном мелькнули на темном фоне между колоннами. Затем в полумраке раскрылась дверь — борода слилась с солнечным днем — и все исчезло.
Чужак Лисипп не обращал внимания на знаки, которые делал ему Пракситель.
— Неудивительно, — сказал он теперь, — что старик смягчился. Троянские старцы, как описывает Гомер, умолкли, завидев красоту Елены.
Пракситель и прочие во дворе знали, что молодой мастер из Сикиона намеревается отправиться к Филиппу. В новой македонской столице, в Пелле, нуждаются в изощренных искусниках.
После того как старик ушел, всем облегченно вздохнулось. Пракситель снова приблизился к статуе эрота. Завертелись сверкающие сверла в руках подмастерьев. Зашуршали шлифовальные камни, движимые рабами.
Малыш Полиевкт все еще думал о неожиданно появившемся и так же исчезнувшем старике.
Хищная рыба с огромным красным глазом, дрожа от нетерпения, целилась необъятной зубастой пастью. . . Агафон лежал на морском дне в ожидании неизбежного. Подобное существо когда-то на его глазах оторвало руку невольнику.
«Не догадывается, чудовище, что я такой немощный».
Вдруг маленькая узкая рука провела ладонью по разгоряченному лбу и оставила на коже влажную тряпочку — стало легче дышать. И тут прояснилось: здесь нет воды. . . Это так ловко расписаны потолок и стены.
— Где я?
Неизвестно, сказал ли что-нибудь вслух. Ответа не последовало. Увидел женские глаза, синие, как море в ясную погоду, или даже как воздух над ним, глубокие и чистые, и волосы над глазами — будто крылья печальной чайки.
— Ты морская девушка? Нереида?
Женщина поправила усыхающую тряпочку. Он попытался подняться, да она прервала его намерения и придавила голову к маленькой яркой подушечке. От напряжения под хитоном обрисовалась твердая грудь, даже зарозовели упругие соски. Подобных женщин, с такими четкими линиями тела, он видел на глиняных сосудах в богатых домах. Их воспроизводят афинские живописцы.
— Кто ты?
Наверно, все же шевельнул губами — она ответила:
— Мой господин приказал принести тебя сюда.
Речь напоминала Скифову. Женщина — не эллинка. Ее тонкий нос имеет хорошо заметную горбинку. Но уста светловолосой варварки только что издавали музыку. Где покупают таких рабынь? Обладать ими — наслаждение! Сколько за них платят?
— Скоро придет лекарь, — раздался снова женский голос.
— Зачем? Я не болен.
Сказал, поскольку ребенку ведомо, что афинские лекари не могут назвать цены за свое внимание к больному человеку. От них не отделаешься целой драхмой, тогда как бродячие Эскулаповы слуги пользуют захворавших за любые подаяния.
Женщина поняла причину беспокойства и слегка улыбнулась.
— Мой господин добр и щедр. У таких, как ты, не бывает денег.
— А кто твой господин? — спросил Агафон, ожидая услышать имя богатого афинянина.
Она так широко раскрыла глаза, что в них заиграли краски потолка и стен. Можно было различить и хищную рыбу — правда, уменьшенную в сотни раз, а потому совершенно не страшную.
— Демосфен! Говорят, в Афинах нет человека, который его не знает!
В ледяной пот бросило Агафона. Начал подниматься, дрожавшими пальцами сгребая подложенную под него ткань.
— Оратор! Нет? Говори!
— Да. . . Знаешь?
Он не ответил. Кто же из богов помешал справедливому делу? Подобного никогда еще не случалось даже в сражениях. Кто из богов защищает Демосфена? Не сам ли Арей? Зачем? Ой, правильно рассуждал Эсхин. Агафон закрыл глаза. Если бы силы. . .
Женщина дышала спокойно. Равномерно покачивались на высокой груди складки хитона, скользя по нежной коже.
Хотелось уснуть, отдохнуть от мыслей, да где-то звякнул кубок, прошелестела строма, послышались мужские голоса.
— Куда дальше?
— Сюда. . .
Лежа с закрытыми глазами, Агафон не ответил ни на один вопрос. Лекарь, хотя еще молодой, но с мощным голосом, тяжело сопел. Липкая рука проворно ощупала больного. Лекарь что-то промолвил Демосфену, ссылаясь на Гиппократа, а затем принялся укорять:
— Не согласен! Пускай голодранцы отправляются с Филиппом! А ты советуешь вооружить их за счет государства и послать на берега Понта. Липшие расходы! К тому же, что за жизнь рядом с ними?
Агафон поднял веки, чтобы все-таки посмотреть на ученого лекаря, чересчур недовольного бедными гражданами, но увидел в солнечном свете своего врага — Демосфена — и даже подумал, что мог бы вскочить на ноги, сплести на чужой шее пальцы. . .
Демосфен стоял в солнечных лучах, и это пока что его спасало: усталые глаза оратора отличались голубоватым отливом, в них угадывались тяжелые мысли. Не о мелочах думает человек. Что-то мучительное свело хрупкие тонкие брови, болезненно скривило продолговатое лицо. Печального человека грех убить. . . Да еще в его собственном доме, приютившем путника.
Агафон закрылся руками, припоминая только что произнесенный Демосфеном ответ настырному лекарю: наше государство надо лечить! Ему очень захотелось исчезнуть из этого дома, унестись за городскую степу, под синее небо, к лазурному морю, увидеть, как живое радуется тому, что оно живое, как обнаженный хлебороб идет за извожепной в навозе сохой, а над ним и над его пегими волами кричат белокрылые чайки и тут же резко падают в черную взрытую землю, чтобы выхватить из нее разжиревшего червяка, почти белого, но с красноватым отливом.
За перегородкой снова заговорила женщина — Агафон отодвинул от себя видения моря и неба. Эту женщину в тонком розовом хитоне послали для искушения небожители, безжалостно лишившие воина сил в очень важный для мира миг. . . Он проскрежетал зубами.
Тишина. Пламя светильника выгибает тонкую шейку, огромное зеркало в точности повторяет каждое его движение.
Окончен многодневный труд. Остается выучить речь наизусть, чтобы ее слова проникли в головы граждан, чтобы по этому предложению было принято нужное для государства постановление — псефизма.
Демосфен глядит на огонь и вспоминает ехидные слова Демада во время перепалки в буле: «Твои речи пахнут маслом светильника!» Эсхин поддержал это раскатистым смехом.
Да, пахнут. . . Человеческий ум лишь наедине с самим собою в силах отыскать самые понятные выражения. Правда, Демосфен удачно ответил Демаду и Эсхину: «Знаю, боитесь огня светильников!» Теперь это повторяют в городе. Всем известно, что Демад и Эсхин становятся дерзкими особенно ночью, когда в темноте певуче перекликаются скифы-стражники, а липкий ужас, собирая ночные звуки, давит человеку грудь. Вот тогда Эсхин гуляет с Демадом, с эфебами и прочими своими друзьями на присланные Филиппом деньги! Но имелось в виду и то, что Эсхин и Демад — враги ночного труда возле светильника, итак — враги мысли, враги демократии. Разве отыщется еще на земле такое государство, где какой-нибудь сапожник или столяр может свободно говорить с первым государственным мужем, как это позволено совершать в Афинах? Сколько упреков и укоров выслушал замечательный Перикл, возвращаясь с агоры, от недовольных его управлением сограждан? Всегда найдутся недовольные. Но выслушивал терпеливо. Потому что демократия. . . А без труда человек не добьется ничего. Разве имел бы Демосфен, не трудясь, хотя бы нынешние достатки? Мало что оставили опекуны — дом да незначительные деньги. . .
Навсегда запомнилось первое выступление в суде, когда, после длительного обучения в школе оратора Исея, рыжего чужеземца с широким конопатым лицом, искренне полюбившего свободные Афины, — разве он один? Многие поступили так же! —достигнув совершеннолетия, Демосфен отважился на борьбу. Люди нетерпеливо ждали новичка и готовились к потехе. Теперь понятно; с начинающими такое случается почти неизбежно. В суде всегда найдется много праздных стариков, привыкших к речам известных ораторов. Они не терпят новшеств. Что ж, смех доныне звучит в ушах, хотя многих из тех слушателей нет уже на земле. И теперь, когда вместо неопытного тогдашнего юноши выступает закаленный в словесных схватках с Эсхином, Демадом, Фокионом, Евбулом оратор — иногда все же кажется, что вот-вот кто-нибудь произнесет оскорбительное слово — и смех пойдет гулять по Пниксу.
Тогда бежал и бежал. . . Все казалось потерянным навсегда. Пропала последняя надежда — на всемогущество слова. Где искать спасения? У кого? Он составил хорошую речь. Ее похвалил Исей. Учитель громко произносил тщательно подобранные учеником выражения, будто пробовал их на зуб. От себя повторял: «Демократия самое лучшее, что бывает на свете! Из-за нее я оставил родную землю. . .» Но в суде речь почти не слушали. К тому же юный оратор очень разволновался и стал заикаться. . . Наконец добрался до Пирея, потолкался между портовым людом, шарахаясь от резких криков и острых запахов рыбы и чеснока. Сгоряча попытался было забраться на какой-нибудь корабль, плывущий в дальние земли, чтобы не ближе, чем за Геракловы столбы, — но своевременно опомнился. Несколько ночей переспал под гнилыми челнами, не вскрикивая даже от прикосновения к телу холодных и мокрых лягушек и терпеливо снося удары портовой стражи. А голода не чувствовал, хотя голодал нещадно. Не было сил наведаться домой, посмотреть в глаза матери и сестренки, поскольку не стал для них желанным защитником.
Там его, грязного, изможденного голодом, встретил седой Евном, тоже оратор, ученик Исократа.
«Слушал твою речь! — преградил он посохом дорогу. — Солонов дар, молодой человек! Будешь оратором! Мой глаз наметан».
Старик укорял за излишний страх перед людским не утихающим шумом.
«Так страдают все, кого народ еще не знает. Нужно утвердить себя. Учись говорить громко и плавно. Развивай и укрепляй тело — грудь оратора должна быть мощной, как у борца. Учись держаться перед народом. Используй для упражнений зеркало. Запомни: ты красив, высок, строен, кудряв. У тебя чистый и ясный взгляд. Потому что совесть незапятнана».
Но как научиться правильно вести себя, — не сказал.
Евномовой поддержки хватило всего на один вечер. А спасла Сатарова наука.
Зимнее море бросало на острые камни седые волны. Клочки пены цеплялись за выступы самых высоких утесов. Мокрый, возбужденный, Демосфен скользил по камням горящими от боли пятками и кричал в безлюдный простор, помня замечания Евнома, представляя себе народное собрание, перекрывал воображаемый крик демоса. Одновременно отыскивал слова, которые приковывают всеобщее внимание. Так носился в течение нескольких дней, на бегу, без перерыва, крича длинные фразы, не остерегаясь насмешек, пока под вечер не случилось чуда: море успокоилось, как бы убаюканное речью.
«О-а-а-а!»
Он направил голос туда, откуда уже набегали белые барашки и где в мокром сиянии завиднелись острова. Казалось, стихия прислушивается.
«О-а-а-а! Море!»
В нем проснулась детская вера в то, что можно запросто увидеть, как летает по волнам Посейдонова колесница!
«О-а-а! Море-е!»
Но тут кто-то захлопал в ладони,
«Славно!»
Оглянулся — на камнях, высоко над волнами,— актер Сатир, обернутый сухим гиматием, — будто статуя.
«Набери в рот камней. Прежде так делали известные ныне ораторы».
Демосфен принял слова за дружеский совет.
«Хорошо, друг!»
Ему приходилось дотоле не раз беседовать с Сатиром, выясняя, каким образом актеры добиваются того, что вмещающий тысячи зрителей театр замирает от шепота на скене.
Да и некогда было раздумывать. Радовался собственной неожиданной смелости. Однако и потом, когда рассказали, что Сатир потешался над его упражнениями с камнями, — он и потом не обиделся на актера. Ведь его совет тоже помог сделаться оратором. А став оратором, удалось доказать суду вину родственников-опекунов, особенно проклятого Афоба. . . После того защищал дела граждан. Многие благодарны до сих пор.
Потом пришла пора думать о большем. Первый среди соотечественников понял, какую опасность таит в себе Македония.
Теперь, уже давно, стоит на страже государства. В свитке папируса, на котором еще не высох черный атрамент, изложено все, о чем договорился с друзьями. «Ты должен отыскать нечеловеческие слова!» — настаивали они.
— Кто ты? Стой!
К нему направляется человек, который недавно был подобран на улице. Он оказался истощенным деревенским жителем. В окаменевших от судорог пальцах обнаружили нож, почему рабы даже советовали не брать незнакомца в дом. Демосфен запамятовал тот день, но предостережение припомнилось, поскольку что-то отчаянное и одновременно страдальческое пылает в расширенных глазах человека, который приближается, молча, тяяеело ступая и как бы сдергивая резкими движениями огромную тень с высокого потолка.
— Чего тебе. . . Стой!
По тому, как человек топчется на месте, можно заключить, что неуверенность в его глазах — это неуверенность в мыслях. Такого не стоит опасаться.
— Проходи!
— Хозяин! — тихо говорит человек. — Я твой гость. Не бойся.
— Успокойся и ты.
Демосфену нет больше надобности заслоняться свитком. Человек упирается взглядом в пол. Взлохмаченные волосы и борода делают его еще более крупным.
- Садись. Я разбужу раба. Принесет вина.
Незнакомец трясет головою.
— Не надо!
— Вино придает сил.
— Ты не пьешь вина, говорят, потому у тебя ясный ум.
— Твоя правда, садись!
Странный человек продолжает стоять.
— В тот праздник я хотел тебя убить. . . Демосфен снова непроизвольно выставляет свиток. Зеркало отражает все это в точности — он смущается.
— А за что?
— Чтобы не призывал к войне. . .
— Как твое имя?
— Агафон. . . Но я больше не верю им.
— Тебя подкупили? — Демосфен словно рад услышанному.
— Сказано достаточно! — упрямо выставляет борода Агафон.— Сегодня они подослали человека сюда. С угрозой, что убьют меня, если ты останешься жив. Я понял: здесь что-то не так. Зачем лишать жизни Демосфена? Кто-то из богов украл мой ум в то самое время, когда я.. . |А потом печаль в твоих глазах. . . Я осмотрел весь этот дом. У тебя нет богатства. Значит, ты не получал денег от персидского царя. Какая же тебе польза от войны? Я вытолкал подосланного за ворота. Нож бросил в колодец. . . Спрашиваю: ты хочешь войны?
В Агафоновых глазах читается одно желание: услышать, что Демосфен тоже хочет мира.
Но Демосфен, не забыв взглянуть в зеркало, отвечает совсем не то:
— Я стремлюсь к одному: чтобы афинский демос остановил человека, желающего покорить Элладу! К сожалению, многие эллины помогают ему превратить в рабов своих собратьев! Но разве кто из эллинов желает стать рабом?
— Что ты! Но война. . . Она разлучила меня с братом. Из-за нее моя жена в Аиде. Счастье приносит лишь богиня Эйрене. . .
Демосфен вздымает руки и про себя отмечает, что такой жест можно использовать на Пниксе.
— И я так думаю. Но разве мы отдадим Филиппу свое богатство, свободу, государство, демократию, лишь бы не было войны? Да если Филипп покорит Элладу, — он никого ни о чем не станет спрашивать. Он затеет такую войну, что она никогда не закончится!
— Не говори много! — машет вяло сжатыми руками Агафон. — Мне сказали, что в твоих словах человек запутается, как рыба в сетях!
— Нет, скажу все. . .
Наверно, никогда еще не звучала так страстно Дёмосфенова речь и на просторном Пниксе, как звучит она в тесном помещении перед почти незнакомым Агафоном, воином, хлеборобом, гражданином, который, замерев ма месте, шепчет только одно:
— Афина великая! Эйрене милосердная! Жертвы не пожалею..: Его покоряют быстрые движения розово-бледных ладоней, какие-то доверительные и мягкие, будто это руки матери, о существовании которой Агафон давно забыл, — сказано: зачем старому ослу мать? — но материнские ласки припомнились ярко, словно это творилось на днях. Он слушал ее тогда, поскольку был очень мал. Она водила малыша за собою, по древним обычаям, лет до пяти-шести. И все, что говорила та полузабытая женщина, казалось убедительным. Как и это, что говорит Демосфен. Человек не может так по-матерински выставлять перед слушателем ладони, если в его речах — неправда. . .
Над городом разносится пение петухов, когда Демосфен отчеканивает последнюю фразу. Затем добавляет: ,
— Завтра буду говорить перед экклесией. Сделаю все, чтобы убедить демос. За такую войну, которую объявим Филиппу, не покарает нас богиня Эйрене. Это будет война за нашу Родину,
Агафон уже сидит на ложе. Жилистые руки крепко сжимают принесенный килик с вином. Руки кажутся невероятно белыми в розоватом предрассветном сиянии.
Демосфен поворачивается к слушателю лицом, фигурой заслоняя зеркало и светильник, но и в розовом свете, льющемся из двора и освещающем каждую колонну, заметно, как дрожат прижатые к подбородку пальцы.
Агафои ужо верит оратору, по стесняется выразить свою благодарность открыто. Ему не дано умение говорить с человеком, который читает чужие мысли. Вместо благодарности Агафон кричит:
— Продай рабыпю Халю! У меня ей будет хорошо! Отпущу на волю!
Оратор стоит на фоне сверкающего зеркала с прижатыми к подбородку руками. Желтые ладони сияют теплыми лучами. Он слышал вопрос, но не отвечает. Он уже там, в предстоящей экклесии. . .
Когда Эсхин, оставив приветливый дом подруги Смикриды, вошел вслед за двумя рабами в большой многоколонный зал, у него похолодела печень и ноги стали тяжелыми, словно эти колонны, за которые он ухватился дрожащими руками, чтобы не упасть на пол.
В зал набилось много людей, Эсхин не видел лиц, поскольку свет струился прерывистым ручейком от единственной жаровни, стоящей в дальнем углу, но знал, что Евбул собрал сюда единомышленников, богачей, владельцев кораблей, эргастериев, рудников, подрядчиков с государственных рудников, — вот они ждут хороших известий.
— Говори! — мощно и властно раздался Евбулов голос под одобрительный гул толпы, готовой взорваться страшным криком.
Эсхин, ни на кого не глядя, сказал еле слышно:
— Его подкупил Демосфен. Тот полускиф, который дикую степную волю почитает высшей демократией. . .
Между колоннами таки взорвалась буря. Громче всех возмущался Мидий. Евбул заглушил и Мидия:
— Ты же обещал! Этого ждала Аттика! Как только Демосфена не станет, — мы за несколько дней убедим чернь, что он был врагом демократии, афинской архе! Кто осудит победителей? Захватим власть в буле! Наши булевты, архонты, стратеги — заткнем черни глотки!
— Вот! Именно! Так! — поддержали из полумрака. — Он мешает!
— Не переубедить! — безнадежно повторил Эсхин, вспоминая, как смеялась над его тайными замыслами Смикрида, и чувствуя, что холод из ног переходит в руки. — Обыкновенный мужлан, осел. . . Он сидит у Демосфена в доме и живет его умом.
Всем хотелось знать ответ Эсхина.
В неожиданной тишине стало слышно, как трещит в жаровне уголь,
— Повтори!
— Громче!
Эсхин понял, что надо немедленно произнести спасительные для себя слова, иначе навсегда будет потеряно доверие Евбула, Мидия, всех собравшихся здесь людей. Более того — доверие македонского царя, которому недавно написано замечательное письмо. Он догадывался, как стремятся найти выход все эти люди, сбившиеся в клубок от страха перед чернью, да был убежден, что им ничего не придумать. Есть богатство, но нет гибкого ума. Они враги даже между собою. Их объединила опасность. Значит, можно выгодно продать совет. Какое там совет — свое умение! Так подсказала Смикрида. . .
— Царь, — почти простонал Евбул, — уже прислал гонцов. Он ведет сюда войско. . . А зачем» получается. . .
В зале больше не опасались громких криков:
— Царя нельзя обманывать!
— На кого тогда и надеяться? Эсхин наконец отважился:
— Завтра на Пниксе докажу, кто в государстве лучший оратор! Самый лучший! Да и во всей Элладе! Одного из нас понесут на руках. . . Мне не нужно столько времени готовить речь, сколько жует ее осел Демосфен. Не надо, как ему, стоять перед зеркалом. У меня речь в голове. Не нужно коптиться у светильника! Сумею убедить толпу!
Это было произнесено таким голосом, что зал снова притих, будто уже перед началом агона знаменитых ораторов.
Завтра решится все.
Агафон ничего не ел. Он вроде бы снова уступал напору злого недуга. Сидел с утра нахмуренный, как нахохлившаяся птица на морском берегу.
Со двора доносились голоса и крики. Он не вслушивался в них, пока мальчишеский голос не произнес выразительно и призывно:
— Началось! На-ча-лось!
Агафон, содрогнувшись, наставил внимательные уши.
— Началось!
После ночного разговора он еще сильнее убедился, что поступил честно: не запятнал своих рук кровью гражданина, давшего приют, не побоялся угроз. Такие мысли немного успокоили.
Вышел во двор, а там, в солнечных лучах, завидел Халю. Девушка была в том самом хитоне, под которым, да еще в солнечных лучах, очень ярко рисуется ее тонкое, чарующее зрение, тело.
— Эй ты, постой!
Ухватив ее за руку, он почувствовал, как бьется под кожей тонкая жилка. В синем девичьем глазу задрожала прозрачная слеза.
— Хочу тебя купить! — прошептал тихо, но не успел рассмотреть желанное лицо, потому что невольница высвободила руку и скрылась в комнатах.
— Ты чего. . .
Он остался стоять посреди двора.
Что ж, и Демосфен еще не ответил ничего определенного. Даже показалось, что он таит в себе волнение. Не подкрадывается ли он к Хале сам, да опасается нападок Эсхина нли прочих врагов? Хотя — не старый. И кто запрещает афинскому гражданину, пусть и старому, иметь рабыню-наложницу? Смешно!
Однако сейчас это не могло занимать внимание Агафона. Ночной разговор перевернул все его мысли. Перережет, говорит Демосфен, Филипп дорогу в Понт окончательно, не повезут оттуда хлеб, голод захлестнет Афины. Тогда. . . Значит, нельзя терять времени. Богиня Эйрене, прости и научи. . . Голод страшнее войны.
Агафону захотелось перенестись па Пникс. Имел уже достаточно сил. Нужно пособить Демосфену. Но каким образом?
Возле ворот оттолкнул раба, напомнившего о хозяйском приказе пе выпускать гостя из дому, — да нет, гость сам знает, что делать.
— Прочь, собака!
На улицах толпилось много людей. Будто и не начиналось народное собрание. Если бы не известие о нем, можно было бы многих мужчин счесть полноправными гражданами — такая чистая на них одежда и такое независимое выражение лиц! Как ни всматривайся, а не поймешь, метеки ли там, рабы, — ибо все перемешано в Афинах, не так, как в сельском деме, где издали отличишь гражданина от раба, чужака от местного.
Но Афины все-таки больной город, как сказал Демосфен.
Люди, кто медленнее, кто быстрее, продвигались в направлении к Пниксу. Виднелось множество женских фигур, хотя женщин не подпустят к тому месту, где собрались решающие все мужчины.
Агафон всматривался, вслушивался.
— Я не пошел туда, — кривил лицо сухощавый человек с остренькой бородкой, сам в простом слинявшем гиматии, с круглыми заплатами по нижнему краю.
— А тебя приглашали? — послышался вдруг резкий, охрипший голос Демарата, и Агафон сразу узнал высокую братцеву фигуру.
— Я — гражданин!
Сухощавый обругал Демарата, но тот в долгу не останется:
— А я, по-твоему, раб? Дурак! На что мне твое народное собрание? Жариться на солнце да слушать болтовню тех, кто напялил на себя венки? Голова разваливается с похмелья! Эх, и погуляли вчера с друзьями!. . А там пускай старики слушают! Получат обол на скудный обед. . . Да еше такие ненасытцы, как Мидий, — те займут новые посты! Мне подавай сражение! Ты, дурак, за всю жизнь не заработаешь того, что я могу захватить в одном сражении!
В спор ввязывались все новые люди. Более того, ругань закипала в разных местах, будто солнечные искры на мелких волнах прохладного моря. Подавали голоса и женщины. Агафон завидел старуху, горбатую и тощую, у которой нашел приют в свой первый афинский день. Кивнул ей голового — она вспыхнула надеждой на заработок, да тут всеобщее внимание было отвлечено давно ожидаемым событием.
— Все! Эсхин закончил речь! Славно говорил!
— К трибуне идет Демосфен! — выплеснулся звонкий молодой голос.
— Тише! — зашипели вокруг. — Слушайте! Он уже там.
— Демосфен на трибуне!
— Да! Он положил венок на голову!
— Тише! Он говорит!
— Замолчите! Говорит. . .
Вести с возвышающегося над городом Пникса, разлетаясь по узеньким каменным улочкам, наверно, припаздывали на какое-то
мгновение, но каждый, кто улавливал их, повторял произнесенное Демосфеном на мраморной трибуне.
— Он тоже хочет мира! — летело. — Он совершает жертвы богине Эйрене! И всей душою стоял за Филократовы соглашения, пока не понял македонское вероломство.
— Сейчас нет мира! — настигало иное. — Филипп давно воюет против нас! Он такой коварный, что о войне не скажет даже тогда, когда поведет войско на наш Пирей!
— Правда! — добавляли слушатели, опуская потяжелевшие головы. — Правда. . . Сколько земель отнял у нашей архе.
— Правда. . .
— Враки!
Чем ближе к Пниксу —- тем громче и уверенней пересказывают речь неугомонного Демосфена.
— Филипп теперь воюет против нас на Херсонесе,
— Никогда не насытится тиран. . .
Агафон слышал такие слова и такие мысли ночью, но сейчас, в присутствии многих людей, они разили сильнее, врезались в тело.
— Он завладел горными проходами в наши земли. . .
— Уже руководит Пифийскими играми в Дельфах и пользуется правом вне очереди вопрошать предсказания будущего!
— О боги!. . . Это правда. . . Мы такое допустили. . .
— Да! Где были булевты?
— О чем думали в экклесии?
Тысячеголосое эхо подхватило слова Демосфена. Не видящие оратора люди предавались отчаянной тревоге, а что творилось на Пнпксе?
Агафона прижали к раскаленной солнцем колонне какого-то низкого портика. Скифы в пестрых красноватых штанах никого не пускали на Пникс, однако шепелявыми ртами пересказывали услышанное, поскольку улавливали его первыми из стоящих вне ограниченного веревками пространства. А люди на Пниксе — они уже были видны Агафону! — молчали, опустив головы и сжав посеревшие челюсти.
— Почему они молчат? — спросил Агафон толстого лысого человека, прижатого к нему толпой.
— Стыдно! — отмахнулся тот, наставляя в сторону экклесии обросшее рыжими волосами ухо. — Не могут защитить державу. Я боролся за свою землю как мог! А они. . .
Человек оказался рабом.
Будто в ответ на укоры скифы передали новые Демосфеновы доводы.
Прежде мы устрашали врагов своим единством! Мы защищали всю Элладу! Сурово карали предателей и даже изгоняли из государства каждого, кого подозревали в тиранических замыслах! А сейчас вот с этой трибуны хвалят тирана Филиппа. Вот только-что об этом говорил, распинаясь, Эсхин, и мы покорно слушаем глуппости и киваем головою в знак согласия! Позор! Враги убаюкивают нас, будто всегда успеется дать отпор захватчику! Утешают милостями богини Эйрене. Но все это — обман. Нынешняя война разительно отличается от предыдущих. Знаю, у Филиппа новое оружие. У его воинов необыкновенно длинные копья — сариссы, а сами воины, построенные в многорядные фаланги, научены воевать одинаково и зимой и летом! Они не сидят без дела никогда! Для нашей демократии вызревает смертельная опасность. И каждое мгновение промедления делает более сильным того коварного,. хитрого, умнейшего человека! Пока мы закрываем глаза и уши, пока по-детски радуемся монеткам, которые государство отпускает нам на посещение театра и на прочие развлечения, — наша демократия хиреет! Та демократия, которую взрастили предки, деды и отцы наши! Наша гордость, которую почитают мыслящие люди во всем мире и которая служит надеждой на будущее!
— Что же делать? — не выдержал кто-то на дальних сиденьях, вырубленных в камне. — Говори! Ты знаешь, коли так!
— Говори! — подхватили. — Говори!
Когда немного улегся шум, то Агафон уже сам услышал решительный и мощный голос. Он даже вздрогнул от неожиданности — вот как говорит перед народом оратор Демосфен!
— Скажу, граждане афинские! — гремело. — Нужно готовиться к великой войне! На акрополе стоит богиня Афина Промахос, наша защитница! Она осеняет нас. . . Готовиться нужно от этого вот мгновения! Нужно оснастить и снарядить каждую триеру. Нужно собирать деньги, нанимать воинов! Но нельзя надеяться на одних наемников — сколько об этом говорилось! — надо идти на битву гражданам! Если бы все окружающие эллины согласились потерять свободу и стать рабами македонцев, — нам, афинянам, у кого самое лучшее государственное устройство, — нам и тогда следовало бы бороться упорно и решительно, до последнего человека! А когда совершим то, о чем говорю, совершим на глазах у эллинского мира, — тогда отправим послов в каждую эллинскую державу, уговаривать всех поголовно, доказывать каждому, что Филипп намеревается задушить нашу свободу! И мы победим! . . Только ничего не жалейте для державы! Не плачьте по теорикону, по тем деньгам, которые держава отпускала на пустячки, и от нынешнего дня, заклинаю вас Зевсом! — обратите теорикон в стратиотикон — на войско, на защиту державы! Говорю об этом без опаски, что буду удален с трибуны, что выгоните из государства! Не можете этого сделать! Нельзя! А потом возьмем с богатых граждан деньги на строительство новых триер и на содержание войска!
Крик заглушил Демосфена, но не крик озлобления, как бывало прежде, а крик надежды.
— Так и сделаем!
— Не все потеряно! Афина-заступница!
— Да поможет нам Афина!
— Правильно! А затем уже Эйрене. . .
Кричали даже богачи, которым выслушанная речь грозила введением новых повинностей и налогов. Молчал лишь нахмуренный Мидий.
И ни одного голоса не раздалось против, хотя, конечно, не каждому припало к душе предстоящее решение. . .
И когда толпа, устремившаяся с Пникса, отбросила Агафона за колонну, он увидел цветущего возраста мужчин, загорелыми руками несущих над собою Демосфена, красного, взволнованного, в зеленом ораторском венке, такого молодого, удивительного, такого счастливого!
— Слава! — закричал Агафон. — Демосфен своим умом спасет Элладу!
— Слава! — отозвались рядом.
Крик пошел дальше. Присоединились женские и детские голоса,,
— Слава! Слава!
— Гляньте на Эсхина, — прыснул в кулак лысый раб. — Как побитый пес!
— Да! — засмеялись. — Хвост отрубили!
— Куда ему до Демосфена!
— Оратор он хороший, но рядом с Демосфеном — и рта нечего раскрывать!
— А Мидий! Аж похудел!
— Ха-ха-ха!
Порываясь вперед, Агафон увидел, как согнула Эсхина неудача, как поредели его охранники и сообщники. Даже повесил голову вечно веселый Демад. Иных людей можно было бы пожалеть — но Агафону захотелось плюнуть в широкое Эсхиново лицо!
Пусть не мутит, предатель, воду! Не обманывает легковерных. Только не пропустят к Эсхину.
— Слава Демосфену!
— Правильно сказано — пусть богачи развязывают мешки с золотом! Все — на оборону государства!
— Довольно им выкручиваться!
— Пускай строят корабли! У пас руки — их деньги! Правильно!
— Демосфен принудит! Мы поможем!
— Дадим ему власть!
С большим трудом Агафон пробрался к человеку, внушившему всем большие надежды. Тот уже шел по агоре в сопровождении друзей, уверенно ставил на стертые камни красные большие сандалии, гордо вертя кудрявой головою на длинной шее. Он сразу же приметил своего ночного собеседника, нисколько не удивился, что видит его уже здесь, но вдруг содрогнулся и на мгновение закрыл глаза.
Никто не догадывался, почему по лицу победителя пробежали судороги. А ему припомнилась покорность красавицы рабыни, привезенной из Скифии. Когда ее приводили в спальню, — он замирал, прикасаясь руками к божественному телу, выбирая из пышной прически многочисленные гребенки, чтобы волосы укрыли белое тело сплошной волною, в шуме которой чудился гомон далеких, никогда им не виданных степей, топот конских табунов, тяжелая поступь круторогих волов. . . И свист ветра. . . Чрезвычайно умиляло то, что на тонком ноеу девушки выделялась горбинка. Точно такую же горбинку он заметил на своем носу, тщательно рассматривая собственное лицо в зеркале во время подготовки новой речи. Казалось, боги фдолжны жестоко наказать за неподобающее обращение с этой женщиной. И рождалось сравнение ее покорности с Покорностью людей ненавистному тирану. . . Нет, если боги оставят человека совершенно, — он и тогда должен бороться.
Демосфен тихо произнес:
— Рабыне — волю. В Скифии любят волю. . . О Скифии мне рассказывала мать. . . Если Халя согласна, — бери ее к себе.
— Хорошо, — откликнулся Агафон. — А золото, которое положено тебе за нее, отдам на строительство триер!
Демосфен мысленно хвалил себя за то, что не предоставил врагам возможности посмеяться над его слабостями. Загляделся вверх, будто уже чувствовал, что с этого дня начинается самая решительная борьба афинской демократии с македонской тиранией, борьба, которая тянется уже чуть ли не десятилетие и которой предстоит продолжаться еще очень долго.. .
— Слава афинской державе! — закричал звонким голосом, входя в пританей, в круглое здание толоса.
Он исполнял волю свободного народа. За ним следовали мужи, облеченные государственной властью.
Фалес Милетский
I
Море. . . Синее Посейдоново царство. То прозрачное и веселое, когда над гладкой поверхностью резвятся прыткие дельфины, то враз присмиревшее и даже чересчур тревожное, то уже сплошь покрытое кусками рваной пены и уставленное горами черных волн. Бесконечное, как и владения громовержца Зевса, Посейдонова брата.
Что может быть притягательней вечно шумящей стихии? И что значат для любого смельчака предостережения поэтов избегать морских опасностей?
Над миром распростерто сейчас чистое небо. Человеческому глазу, равно как и орлиному, позволено различить на большом расстоянии мелкую птичку и даже разноцветные заплатки битого непогодой паруса над невзрачной рыбачьей лодкой. Более того — доступно уловить очертания весла на отдаленных суденышках.
Тихо в эфире. Спят Эоловы ветра, а все равно накатывается на каменистый берег волна за волною. Плещут и плещут, без умолку повествуя о чем-то загадочном и значительном. Какая же мудрость в этом рассказе? Какой смысл в бесконечном движении? И в чем заключена его причина и притягательпая сила?
Сколько поколений прибрежных жителей, сменяя друг друга, прислушиваются к плеску Эгеева моря? Так называется оно в честь афинского царя, что бросился в бездну с самой высокой скалы,, уловив на синем окоеме клинья черных растущих ветрил. Задолго до смертного часа отпустил отец кудрявого сына Тезея. Тот решился избавить народ от ежегодной дани людьми для критского чудовища — полубыка, получеловека — Минотавра. Юноша обещал поставить белые ветрила, если добьется успеха. . . И возвратился победителем с помощью тамошней царевны Ариадны, полюбившей его. Но в радости герой забыл про ветрила. . . Потому и принял смерть старый родитель. . .
А как это море называлось при жизни Эгея? Каких людей качали его волны? На каких судах они плавали? Под какими парусами? И откуда пришли сюда эллины? Где во всем, донесенном преданиями, хранится золото истины, а где — лишь любовно наведенная людьми серебряная оболочка выдумки? Вопросы. . .
Ведь и нынешние времена кому-то покажутся не такими, какими являются на самом деле. Люди приукрасят поучительное,благородное и справедливое, но постараются забыть ничтожное и коварное.
В какую старину следует заглянуть, чтобы отыскать ответы? Может, в другие земли?
Афинянин Солон, знаменитый законодатель, некогда плавал в страну смуглокожих людей с большими печальными глазами, в край высоких гробниц-пирамид для умерших верховных владык, — в землю под названием Кеми, а по-эллински — Египет. Там всегда приветливо встречали посланцев Эллады, как умелых и отважных воинов. И вот египетские бритоголовые жрецы открыли ему многое из сокровенного. Открывая, твердили: «Вы, зллины, еще дети по сравнению с древними народами. . .» Не одному Солону оказано доверие. Да не позволено пришельцам делиться узнанным со своими соотечественниками. За нарушение молчания покарает бог Аммон. Унесли потрясенные головы свои знания в подземное царство. Остались крохи. . .
Море! С ласковым шепотом и грозным рокотом вперемешку омываешь ты берега Эллады и ее неисчислимых островов. Жемчужным ожерельем, рассыпанным по глади Эгеева моря, показались они юному Икару, взмывшему ввысь при помощи выстроенных с отцом Дедалом искусных крыльев! Такими, вероятно, видятся эти клочки земли, вкрапленные в синь, вездесущим богам, незримо проносящимся по чистому эфиру. И не сыщешь здесь места, откуда бы не заметить соседней спасительной тверди. Потому, знать, и сидит в печени каждого эллина стремление поскорее увидеть, а что же имеется на соседнем острове? Из этой страсти родилось морское умение.
Кто и когда сравнится с афинянами в сражении на волнах? Ни египтяне, ни финикийцы, ни тем более персы, народ сухопутный. Финикийцы заняты морской торговлей. Красные бороды финикийцев мелькают везде, куда дотекают воды. Говорят, они выплывают даже за Геракловы столбы. Туда, где некогда вздымалась над синевою земля Атлантида, о которой поведали египетские жрецы. Тайна до того ошеломляющая, что ее не заставил подавить в себе даже страх перед Аммоном.
Отсюда страсть к путешествиям, начатым еще хитроумным Одиссеем. Каждому мальчишке на морском берегу известно имя непоседы Гекатея, еще — историка Геродота. Где только ни побывал этот славный галикарнасец! Какие земли не описаны, в его свитках! Он расширил сведения о мире, которые прежде черпались исключительно из Гомеровых поэм. Далеко от моря, за Скифией, за ее травяными просторами, где земля на полгода покрывается снегом, — тоже водятся люди-дикари. И вот морские дороги довели эллина Пифея, лишь недавно возвратившегося домой, в такую даль, где солнце вроде вовсе не заходит на протяжении шести месяцев! Никто не поверит лгуну. Кто же в силах остановить на
небе раскаленного Гелиоса? Он посылает тепло и жизнь всему, но зато и обеспечивает необходимый ночной покой. . .
Как восхитительно все в голубом беспредельном пространстве! Море Демосфен полюбил с того дня, как увидел его впервые, мальчишкой, еще при живом отце. Тогда залюбовался бегом неуловимых глазом белогривых коней Посейдона. И всегда, оказываясь на воде, он словно отделяется от неотступных забот, пока корабль несется от острова к острову, от суши к суше. . .
Синеву пронизывали яркие лучи. В переполненной светом воде весла множились и казались бесконечно длинными. Демосфен следил за быстрым бегом триеры, сидя на просмоленном бочонке и привалившись к насквозь прогретой мачте. От ее прочного ствола тоже приятно пахло. В голове оратора помимо мыслей о море теснились особые слова. Он собирался произнести их на агоре, вернее, сначала на пирейском берегу.
Море оставалось спокойным до обеденной поры. Даже после того, как усталые гребцы утолили голод и жажду, еще какое-то время казалась прежней его полосатая от заторопившихся волн поверхность, пока небо не покрылось кипящими тучами. Солнце превратилось в тусклый светильник, что в бедной крестьянской хижине, где уже па исходе оливковое масло. Вскоре светило как бы растворилось в рождающейся черноте. Дождавшись урочного часа, будто вырвавшись из темных глубин, покатились быстрые ■седые волны, бесконечно длинные, как борозды на вспаханном быками поле. Они огибали судно сзади и немного сбоку, властно снося его в неизвестность и в полумрак, из которого образовались сами.
— Беда!
Триерарх взирал на окружавшее и на работу гребцов, сидя рядом с Демосфеном на другом таком же бочонке. Теперь он вскочил, взмахнув коротким ярким гиматием:
— Слушай меня!
Взвизгнула флейта широкогрудого худощавого авлета, призывая к упорному труду гребцов, расположенных в три ряда вдоль бортов. Весла взлетели в несколько раз напористей.
Демосфен подумал, что стоило бы возвратиться назад к Эгине, •откуда триера отправилась на рассвете, но тотчас заметил, что ветра подули именно от того острова, снося корабль наперерез ревущим волнам.
— Влево! Влево!
Триерарх старался пересилить ветер, но воздух со свистом вталкивал слова обратно в грудь. Одновременно триерарх обещал Посейдону целого теленка, только бы добраться до Пирея. Напряженное лицо перекосилось от веры в то, что морскому владыке сейчас все видно и слышно. Возможно, по огрубевшим щекам текли слезы — в пенных брызгах не различить. Ясно: плач не от страха, но от предчувствия беды.
А вот лицо кибернета, рулевого, исказилось от ужаса. Он угадывал распоряжения только по взмахам рук.
— Влево! Влево бери!
Но что различишь во мраке, упавшем неожиданно, как только черные тучи коснулись ревущей воды. Между небом и волнами стал зарождаться красноватый отблеск. Знающие люди рассказывают о нем как о зловещем предзнаменовании для тех, кого Посейдон намерен забрать в бурлящую бездну. Это помнят моряки, которых он подержал на глубине, а затем, беспамятных, выбросил на берег. Иногда — вместе с обломками корабля и с раздутыми трупами товарищей. . .
Демосфен, до глаз закрывшись гиматием, прижимался к мачте. По телу струилась вода, словно судно уже погрузилось в пучину. Никто из людей, кажется, не обращал внимания на важного гостя. По-прежнему стонало море. Трещала обшивка бортов. Дрожала мачта, изготовленная из ствола сосны и намертво вколоченная в просмоленное днище. И, будто мыши, попискивали беспомощные перед стихией живые существа. Напрягали усилия, согбенные, скрюченные, мокрые, стараясь держать корабль в нужном направлении. Волны же легко швыряли его друг дружке, пока в их жестокой игре не произошло что-то неожиданное и непонятное.
— Мы в бухте!
Взрыв голосов Демосфен услышал совершенно четко. Однако подумал, что это ему пригрезилось в свисте ветра.
— Мы в бухте!
Прилизанные исполинской гребенкой волны снова показались бороздами на вспаханном поле. Они ласкались к черным бокам триеры, напоминая движения преданной собаки, сообразившей, что сдуру набросилась было на хозяина и теперь ее ждет порка.
Демосфен чувствовал вблизи мощную работу воды и ветров, усиливающуюся с каждым мгновением, однако не понимал ничего.
— Земля! Под нами земля! Мы в бухте!
Демосфена сжали сильные руки. Он начал что-то понимать. — Так быстро? Земля? Как ты сумел?
— Ветром прибило! — кричал триерарх. — Посейдон тебя любит! Это чудо! Нас не унесло в море! Будет Посейдону жертва!
— Глядите на мачту! — раздался визг.
Над заостренной верхушкой мачты полыхал огонек. Синеватые языки обтекали мокрое дерево, не вызывая в нем привычного при горении треска. От такого пламени не случаются пожары.
— Диоскуры подают знаки! — поднял руку триерарх. — Это они, сыновья Зевса! Тоже нам помогают. Великие Кастор и Полидевк!
Триерарх взял Демосфена за руку. На триерархе лежит ответственность за жизнь государственного мужа, морского эпистата, — человека, ведающего постройкой и вообе содержанием военных кораблей в боевой готовности. Этими делом оратор занимается после памятного собрания народа, на котором был побежден Эсхин и у жирного Евбула отнят высокий пост государственного казначея. Радость триерарха после приключения в водном царстве — вполне понятна.
— Не сомневайся, Демосфен! Здесь Аттика, знаю!
Это было в самом деле так. Камни вскоре расступились. Засерело низкое небо. Вверху, на срезе проступившей земли, завиднелись деревья, которые ветром пригибало настолько низко, что было удивительно, как они выдерживют напор стихии.
— Огонек! — закричали моряки.
Пятнышко манило, то исчезая, то появлшь, как если бы оно тоже качалось на волнах. Скорее всего - его заслоняли кроны деревьев. Острые камешки протыкали раскисшие подошвы, а ветер не давал свободно вздохнуть. Кажется, он перемешивал человеческие мысли. Громко хлестали неимоверно потяжелевшие одежды.
— Строения. . .
Огонек — где-то рядом. Уже над головою. . . Молодой моряк застучал в дверь кулаками. Прочие громко и требовательно закричали. В ответ за каменной стеною раздался собачий лай.
В непогоду каждый эллин окажет помощь заплутавшему путнику. Потому очень скоро заскрежетали навесы, дверь распахнулась, и бородатый привратник со светильником в выставленной руке прижался к камням, пропуская пришельцев, успокаивая скулящих собак и бормоча что-то странное то ли людям, то ли животным, очень непонятное, хотя и на эллинском языке.
Первым вошел триерарх, таща за собою Демосфена.
— Сейчас, сейчас. . .
Они проследовали по узкому проходу, как это привычно видеть в сельских старинных подворьях. Дом оказался очень просторным. Во внутреннем дворике, громко, будто он все еще находится на ветру, триерарх известил появившегося в дверном проеме хозяина:
— Хороший тебе гость! Гляди!
Над крышами по-прежнему неистовствовали ветры. А здесь, между красными колоннами, в ласковом мерцании огней от каменного жертвенника, откуда к гостям направлялся высокий мужчина, было так хорошо, что сразу же резко почувствовалась усталость.
На громкие слова ответ последовал еще погромче:
— Демосфен? Оратор афинский?
От жертвенника приближался давний Демосфенов знакомец. . . Агафон. Из-за широкого плеча изумленного верзилы вы-глядывала белокурая большеглазая женщина. Она побледнела. . ... Это была Халя.
— Демосфен! — не верилось Агафону. — Радость. . . Радость!
— Пей вино, друг! — не утихал Агафон, напрасно стараясь обратить внимание гостя на обилие угощений, которые приносили рабыни, а расставлял на столах перед путниками плотный раб — хозяин назвал его Скифом, это он открывал заплутавшим двери. — Вино давнее. . . Два года минуло с того дня, когда я гостил у тебя, а сколько перемен! Эллада, насколько мне известно, прислушивается к твоему голосу. А я во многих местах бывал, .кое-что видел. Ширятся слухи, что готовишь эллинскую мощь не по наущению персов, что нам предстоит бороться за свою землю. . . А еще под твоим руководством дела пошли значительно лучше. Теперь у каждого гражданина есть возможность заработать себе на пропитание. Потому и на дорогах меньше людей. Даже бродячих киников не слушают, как прежде. На днях один морочил, что государство, мол, угнетает человека, — так мои соседи его самого прогнали! Работай руками, а не языком! Как без государства устоять нам? Сейчас самое главное — дать отпор Филиппу. Вот так. . . Соберемся в деме, гомоним — все твердят, что жить куда легче. . . Так что примиряй эллинов, ищи сообщников, а относительно, скажем, нашего дема, да и соседних, — не сомневайся. Надо будет, — придем сразу. И деньги у нас водятся. Не только земля приносит доход, по и торговое дело. . . Пусть поможет тебе Афина и все наши боги!
Демосфену было приятно слушать такое.
Триерарх быстро пьянел, хотя на вид он мужчина большой телесной мощи. Подзывал к себе пальцем Агафоновых рабынь — те не подходили, угадывая цепкость его волосатых рук и не получая приказа от своего хозяина, — моряк смеялся и пил еще. Но триерарху тоже приятно, что корабельного гостя хвалят в доме, случайно встретившемся на пути. Крепкая рука гладила Агафоново плечо.
— Друг. . . Уважил. . . Посейдон нас спас, так и ты. .. Прочие моряки клевали носами, даже не радуясь даровому угощению и обильному вину.
Демосфен мало что улавливал в разговорах. Он оживал только в те короткие мгновения, когда в зале появлялась Халя. За два прошедших года вольноотпущенница располнела округлостью зрелой женщины. Возможно, у нее есть дети. . . Демосфен целый
год хранил в памяти светлые девичьи волосы. Особенно вспоминались они во время нудных разговоров с женою. Однако в последнее время он начал забывать Халино лицо, горбинку носа, мягкость локонов и втайне даже гордился тем, что не предоставил врагам поводов для нападок в народном собрании.
Но вот прежнее, давно ушедшее взмахнуло незримым крылом. Оно имеет еще невидимую власть. Что же таится в хрупкой женщине, рабыне, отпущенной на волю? Зачем о ней думать ему, кому афинский народ поручил самые важные государственные дела?
Может, действительно, это голос крови, влитой в тело эллина из-за брака деда Гилона со скифской женщиной? Но как поступить разумно, как не показать чужим глазам того, что таится у тебя в глубине печени? Как уберечься?
Опасаясь излишней откровенности, Демосфен с юношеских лет не употреблял вина, чтобы в пьяном виде не сделаться пустословным и громогласным, не уподобиться скифам. Ведь тогда бы прояснилось: в нем — варварская кровь! Не дураком придумано: скифская попойка! Когда пьют афинские стражники, — крик стоит по всем городским улицам. Употребляют они сивую жидкость, которую получают из ячменных зерен. . .
Да, разумно поступил, отпустив рабыню на волю. . .
— Куда направляешься сейчас? — снова напомнил о себе хозяин.
Гость еще не ответил на вопрос, который требовал ответа, как Агафон дополнил сказанное так существенно, что гостю сразу расхотелось спать:
— А как ответишь Филиппу? Он опять в Фессалии?
— Плыву из Пелопоннеса. Был там по государственным делам. . . Но кто сказал, что Филипп снова в Фессалии?
Даже при мигающем светильнике стало заметно, как побледнел Демосфен и как напряженно вслушиваются в разговор его спутники.
— Еще не знаешь? — отпрянул на своем ложе Агафон. — Ой„ торопись, заклинаю Зевсом! Гонец скакал из Афин: с войском идет Филипп, с огромным войском. Торопись!
К утру море успокоилось. Если смотреть с высокого берега — на водной глади одна триера, наполовину вытащенная на отмытый до блеска песок. Солнечные лучи еще только добирались до крутых бортов, а моряки, оставив на белой поверхности черные кучи вместо отпылавших ночью костров, уже готовились столкнуть судно в море.
Демосфена провожали Агафон с толпою соседей и друзей: мужчины, женщины, дети, даже рабы и собаки. В небольшом селении без устали пели петухи, радуясь погоде, наступившей после вчерашней бури.
Уже из триеры оратор помахал рукою оставшимся на берегу,. Поискал глазами Халю, однако не различил ее фигуры, и тогда окончательно решил, что уже никогда его не взволнуют мысли о красавице, что вчерашние воспоминания о податливом теле были ни к чему. Просто вспомнилась покорность людей наглому македонскому царю.
Демосфен действительно не подумал о женщине ни разу на всем пути до города, впрочем — и некогда было размышлять о Хале, как некогда и любоваться морскою синевою, опять такой же чистой и безмятежной. Потому привычное, многими годами проверенное спокойствие мыслей во время морского путешествия не возвратилось к нему ни на мгновение. Думал лишь о Филиппе, старался угадать, какое новое злодейство замыслил неугомонный человек, которого вряд ли следует называть человеком!
В городе ждало еще одно известие, дополнившее сказанное Агафоном.
Ликург и Гиперид еле дождались в Пирее, когда борт корабля ударится о каменный причал и моряки перебросят туда деревянный легкий мостик. Друзья одновременно ухватили Демосфена за руки, отвели в сторону, стараясь отгородить от любопытной толпы, и наперебой рассказали, что от Филиппа получено письмо к афинскому народу с требованием полностью убрать войско с берегов Геллеспонта. Если Диопиф по-прежнему останется в Византии, — наглец объявит Афинам войну!
— На все он решился, Демосфен!
— Ему нужна война! Наш государственный совет в замешательстве!
Еще суровее сделался вид Ликурга.
Гиперид тоже растерял вроде никогда не покидавшую его бодрую веселость.
Демосфен слушал друзей, цепким глазом следя за работой всего Пирея. Виденное удовлетворило оратора. Да, носилось в мыслях, — взять войско с берегов той узкой горловины, которая соединяет Эгеево море с Понтом Евксинским, — значит предоставить противнику право пропускать или не пропускать груженные зерном корабли. Значит, когда вздумается тирану,'—он оставит Афины без хлеба. Вот их уязвимое место. Оп сможет принудить подписать какое угодно соглашение. Это понятно, злодей давно вынашивает подобную мысль. Но с другой стороны. Он уверен в своей военной силе, коль решился на дерзкий шаг. И не уйдет, как два года назад, в Македонию, наткнувшись на готовность афинян к отпору. Неожиданную для него. Но. . . Ему не все ведомо. . .
— Что скажем демосу? — не выдерживал провалов в разговоре горячий Гиперид — Я уже говорил в буле. Уводить войско нельзя.
Ликург тоже застыл в ожидании ответа.
Демосфен, к удивлению друзей, держался спокойно. Да, он убежден, что действовал на протяжении двух лет исключительно верно. Все совершенное теперь получило окончательный смысл. И то, что сразу убедил демос послать посольства в Мегару, в Ахайю, в Акарнанию, на Керкиру, на Хиос, на Кос, Родос, в Коринф, и то, что лично ездил па берега Фракии и на берега Геллеспонта, много говорил перед жителями, обосновавшимися там и решившими защищать собственные дома до последнего вздоха, не уступать македонцам ни пяди своей земли, а сейчас вот — ездил в Пелопоннес. При этом лелеял одну мечту — сплотить силы для решительного отпора. Да, многого добился. Но Филипп не знает всего этого, иначе — не вел бы себя так. . . Вот он, афинский демос, пирейский. . . В созидательной работе. В его руках — сила государства.
— Полагаю, афиняне дадут Филиппу то, что следует.
— Что задумал? — замерли друзья.
Демосфен сжатыми в кулак пальцами указал на работающих.
— Народ скажет свое слово! Лишь бы не помешали сторонники Филиппа. Лишь бы он снова не договорился с Эсхином, пока этот негодяй не изгнан из нашего государства. Пока паходятся дураки, поддерживающие его.